Все еще не веря чуду, хотя первый признак его был несомненно явлен и, в самом прямом смысле, висел в воздухе, я небрежно бросил Семе:
— Хочешь расскажу что-то?
И рассказал. Но опять же — в стиле аля шарж, слегка подтрунивая и над собой, и над Ним, и над всей этой дремучей фабулой из средневековых подвалов кликушества и чародейства. Мол, представляешь, случись такая оказия с человеком, послабее меня, — и точка, прямое свидетельство очевидца. Вопреки моему ожиданию, Сема и слушал в неохотку, и мнение свое по окончанию не высказал. Не знаю, почему. На него это не похоже было — и я немного смутился, но, благо, помог паренек из свадебной обслуги, ответственный за парковку машин. У главного подъезда разрешалось останавливаться на пару минут для высадки дам, а после — требовалось отгонять машины на паркинг, находящийся поодаль.
Порядок есть порядок, гости начали съезжаться, и во избежание пробки мне тоже надлежало машины свои убрать. Я отдал Семе ключи от Нинулиной, а сам направился к своей, обрадовавшись, что так легко прервалось между нами состояние неловкости, возникшее от моего неудавшегося рассказа.
Рассказ, признаюсь, вышел неудачным, но его реальный прообраз был явлен еще раз, причем довольно вещественно и зримо.
Ветерок и тучка.
Ночевала тучка золотая на груди утеса-великана. Откуда она взялась — только Он знает. Да я.
Уже гости все почти в сборе были. Уже все расселись по своим местам в два широких ряда по бокам аллеи, покрытой белой бумажной дорожкой для торжественного выхода невесты. Красиво.
Впереди — фонтан-бассейн, позади него чуть на возвышении — старинная балюстрада, перед ним — оркестр и нечто подобное небольшой трибунке с микрофоном. Ну и дальше по более широкому периметру — великанши ивы, великанши пальмы, хвоя многочисленных отливов и оттенков, размеров и форм, всевозможные литые тумбочки с вазами, ангелочки-дьяволочки, карапузы с крылышками, и еще дальше, если встать, можно увидеть два больших пруда, разделенных густым темно-зеленым ковром травы, утиные выводки — гуськом в затылок — на голубой глади воды или прямо на траве, чинные, торжественные, неторопливые.
И вот оно — чудо.
Уже оркестр заиграл. Не помню, как Сашка с попом у трибунки оказались. Поп в светло-серой полотняной рясе, с аккуратно подстриженным ежиком на голове. Крест, на серебряной цепи, перекинутой через шею, держит в руке. Ну а Сашка и вовсе красавец, как говорит наша Лиза, ударяя на последнем слоге — на — вец. Стройный, смышленый, с детской ямочкой на щеке. Ну, конечно, в черном фраке с бабочкой- галстуком. Чуть смущен, но, в целом, держится молодцом — с этакой раскованностью молодого аристократа, знающего манеры. В глазах — огонек радости и иронии вместе.
Ну вот — грянул оркестр, все привстали, поворотив головы в центр и назад, откуда должны были выходить Кэрен с отцом в сопровождении эскорта дружек, и я увидел, как сначала зашевелилась, потом слегка приподнялась на концах бумажная дорожка, по которой или под которой прежде всех пробежался ветерок.
Я тут же взглянул на небо — ну конечно, она, молодая тучка, только-только с груди утеса-великана. Я чуть было не сказал, мол, долго-то как ночевала ты на его груди, но она лишь подмигнула мне лихо — и прости-прощай. Как растаяла.
Повторяю. Немногим более полутора часов назад никаких признаков понижения температуры в помине не было. Не упоминалось о нем и в репортажах синоптиков — они-то, как раз наоборот, предсказывали усиление жары, рекордной для нашего края за последние 100 лет. И вот чудо — Он принял вызов.
Падем же ниц и будем молиться, и поубавим пыл своих атеистических воплей, непреклонности и гордыни! Уверен, большинство люду, на моем месте, именно так и поступило бы. А я?
А я — Фома неверующий. Отщепенец и еретик.
Свадьба началась. Не я ее затевал, но в ней каким-то болящим символом, факелом — чем угодно — торчит для меня нечто мое, родное, кровное, некий сплав, сгусток таких незатейливых и, очевидно, банальных понятий, как смысл жизни, веха, мера, если хочешь, — гордость, не знаю, наверное, и оправдание — оправдание всех моих распутиц и бессонниц, всех моих срывов и взрывов. Некий итог. Ибо моей религией, моим Богом всегда было, есть и будет одно: семья, семя, сын, дом.
— Мы, старая, свет коммунизма строим, а ты, отсталый элемент, на нашей шее, можно сказать, гусями спекулируешь.
По-моему, я тогда на стройке под Москвой работал. Лет восемнадцати, не помню, девятнадцати. Тощий, прозрачный, вылитый Кощей. Работал чернорабочим по укладке бетонированных бордюров для новых дорог. Ни прописки, ни прав. В столицу рвался — революцию поднимать. Комсомольский билет публично, на виду у всех — смелость-то! а! — положил на стол районному секретарю. Нате, сказал, мне с вами не по пути. Валяйте в свое светлое будущее сами без меня.
На участок нас возили на открытой полуторке. Не положено было, но на всю контору был всего один ржавый автобус, да и тот вечно в ремонте.
Однажды по дороге подсадили к себе крестьянку с внучком и с гусем. Один из наших работяг, уже поддатый спозаранку, то ли с придурью, то ли на серьезе стал со старухой задираться.
— Мы, старая, свет коммунизма строим, а ты, отсталый элемент, на нашей шее, можно сказать, гусями спекулируешь.
К черту ваш свет! — подумал я тогда. Свет — это и есть старушка и ее внучек, и ее гусь к столу. Уже тогда был большим философом, правда, немного трусливым, ибо вслух объявить о своем гениальном открытии побоялся. Не мудрено было и по зубам схлопотать. Теперь осмелел и ору на весь мир, чтобы все строители высоких построек и идеальных обществ расслышать могли.
— Свет — это и есть старушка и ее внучек, и ее гусь к столу! Не размалеванная тряпка флага, не серп и молот, не двуглавый орел, не поэтическое кредо вдохновенного пастыря, а старушка и ее внучек, и все ее низменные заботы о гусе к столу!
Между прочим, в проклятом Израиле — наверное, в единственной стране мира — за разглашение военных тайн в плену не судят. Попал в плен — не о тайнах забота, а о выживании.
Сидя сейчас на этой торжественной церемонии, я глядел на нашего попа с полнейшим удовольствием. Не потому, что он представлял некий высший дух, а просто и единственно потому, что он соучаствовал в празднике жизни. Он — соучастник театрального действа, увеселения, общего семейного настроя, как музыка или пляска. Какая свадьба без музыки или пляски? Без этого торжества цветов и трав? И лиц, и улыбок, и добрых пожеланий? Он — доброе пожелание. Тепло и вера, услада жениху и невесте. И всем нам. Да и говорит-то он без небесной молитвенности, без трухи залапанных амвонов. Коротко и тепло — по-домашнему.
— Кто благословил этих молодых людей на брак?
— Мы, — ответили мы хором, родители Кэрен, Нинуля и я.
Вот и вся молитва. Вот и вся церемония. Как только окончилась, тут же на первые роли высыпали фотографы. Откуда их столько?
Позы серьезные, позы смешные, попарно, группами, всем семейством. Мишка наш, — тоже во фраке, белая манишка с бабочкой, — с кем ни снимается, все рожи строит. То глаза выпучит, то губы — трубой, как мартышка. Вечно бежит серьезности как чего-то скучного, показного, притворного. И у Сашки это есть. Какая-то необъяснимая, изнутри атакующая неловкость, неуютность, что ли, в любой серьезностью наполненной атмосфере. Ну и деточки! Сплав самого плохого, что есть во мне, и самого плохого, что есть в Нинуле. Когда я так говорю, она, как тигрица, защищающая своих тигрят, — тут же на дыбы. Никакого юмора не признает. В миг из доброй мягкой христианки вырастает фурия. «Чтобы ты не смел больше так говорить!». Не смею, не смею. Я любуюсь ими. Рослые, яркие, живые. В глазах смешинки, в движениях — небрежная, в полтона, галантность и такой же легкий, будто росчерк, аристократизм.
Это все фраки. Это все, конечно, фраки свое дело делают. И тот, и другой — словно родились в них. Дурак, чего это я столь бурно восстал против сих вершинных достижений рода человеческого?
Если и не на их крылатых фалдах долетели мы до светоносных французских салонов, рассадников любомудрия, просвещения и гуманизма, то уж, наверняка, ими завершен наш путь от пещеры и мордобоя к