— Вносите сюда, — велела Мать. Они свалили ящик во дворе, взяли деньги и со стонами удалились.

— О, Боже, — хихикнула Мать, — я совсем забыла… Это шло с чашкой и блюдцем: мне пришлось это взять, оно продавалось вместе. Я уверена, что найду всему применение.

С помощью колуна мы вскрыли упаковку и собрались вокруг, чтобы рассмотреть содержимое. Внутри оказались: шар-флюгер, связка лестничных перил, плюмаж, лопата без черенка, несколько разбитых глиняных трубок, коробка овечьих зубов и фотография Лемингтона Бейтса в рамке…

Таким ли, другим ли образом, но мы приобрели несколько прекрасных образцов китайского фарфора, некоторые вообще в идеальном состоянии. Я помню Севрские часы, украшенные ангелочками, позолоченную группу «Награждение на Дерби» и несколько воздушных фигурок из Дрездена или еще откуда-то, которые смотрелись как пенящийся солнечный свет. Непонятно, чем они были для Матери, но она ласкала их, вытирала с них пыль, улыбаясь про себя, ставила под разное освещение или просто стояла рядом и любовалась ими, со щеткой в руках, вздыхая и покачивая головой от удовольствия. Вероятно, они для нее были всем, как магическое окно в мир. Некоторые имели трещинки, некоторые были испещрены дефектами, но каждая распахивала секретный мир, который она интуитивно ощущала, но никогда не смогла увидеть. Однако она не могла себе позволить хранить некоторые из них долго. Зато у нее всегда находилось свободное время, чтобы разглядывать их в книгах, проникаться их формами и историями, затем чувство вины и необходимость посылали ее в Челтенхэм продать что-нибудь. Иногда — но редко — она получала на шиллинг-другой больше, что слегка облегчало ей сознание вины. Но обычно ее возглас звучал: «О, Боже, я сглупила ! Я могла бы взять с них вдвое больше…»

Отец Матери говорил на одном языке с лошадьми; она — с цветами. Она могла их вырастить где угодно, в любое время, и, казалось, они даже жили дольше ради нее. Она растила их с примитивной, почти поспешной, любовью, но ее руки обладали таким пониманием их нужд, что они, казалось, разворачивались к ней, как к солнцу. Она могла вырыть сухой корешок на поле или у изгороди, ткнуть его в саду, потрясти — и почти немедленно он зацветал. Чувствовалось, что она может вырастить розу из палки или ножки стула, таким замечательным был ее дар.

Наша полоса сада вдоль террасы была памятником Матери, и она разрабатывала его по наитию, без всякого плана. Она никогда не удобряла и не полола землю, просто нежно любила все, что там появлялось. Она непредвзято помогала всему, что росло, как колдовской глоток чудной солнечной погоды. Она ничего не насиловала, ничего не прививала, не сажала рядами; она приветствовала самосей, позволяла каждому жить собственной головой, и была врагом очень малому количеству сорняков.

В результате наш сад напоминал, скорее, кусок джунглей, и никогда ни один дюйм не пустовал. Чебушник взлетал, золотой дождь свисал, белые розы усыпали яблоню, цветущая красная смородина (резко пахнущая лисой) заполонила все пространство вдоль единственной тропки; такой хаос цветения приводил к тому, что воздух гудел от обилия удивленных пчел и ошалевших птиц. Картофель и кабачки были натыканы как попало среди наперстянки, маргариток и гвоздик. Часто какой-нибудь вид полностью захватывал сад: один год — незабудки, штокроза — другой, затем — море маковых головок. Что бы это ни было, ему позволялось расти. И Мать проплывала мимо дикарей, останавливаясь, чтобы прикоснуться к какому-либо странному цветку, снисходительная, грациозная, дружелюбная и пытливая, как королева в приюте для сирот.

Наша кухня служила продолжением этого наружного изобилия, так как ее всегда переполняли пучки трав. В зеленую замкнутость этого места, забитого листьями и цветами, солнце пробивалось едва-едва сквозь занавешенные зеленью окна. Я часто чувствовал себя муравьем в джунглях, перенасыщенных пышными гроздьями. Почти все, что ловил ее блуждающий взгляд, Мать собирала и приносила в дом. В бутылки, в чайники, на блюдца, в кувшины — во все, что казалось ей подходящим или красивым, она ставила розы, ветви бука, петрушку, морозник, чеснок, стебли кукурузы или ревень. Она также выращивала растения во всем, что могло их содержать, — в кастрюлях, в чайниках, в жестянках. Удивительно, но однажды она вырастила прекрасную герань в полости утюга. Мы, мальчики, нашли его, выброшенный, в лесу — и только она одна могла придумать, как его применить.

Хотя в жизни Матери существовал единственный мужчина — если можно считать, что он был, — она часто с умилением вспоминала своих девичьих ухажеров и любила рассказывать о завоеванном внимании. О почтальоне, которого она отвергла из-за его шевелюры, о мяснике, который истекал кровью из-за ее пренебрежения, о фермере, которого она спихнула в ручей, чтобы охладить мучившее его пламя. Казалось, существовало множество мужчин по всем долинам, чью любовь она погубила. Иногда, когда мы возвращались с прогулки, или тащились под дождем из Строуда, нас, позвякивая колокольчиком, обгонял в своей двуколке какой-нибудь толстый, усатый фермер или сдельщик-строитель. Мать останавливалась и следила за ним, потом решительно стряхивала дождь со шляпы. «Знаете, я могла бы выйти замуж за этого человека, — сообщала она, — если бы верно раскинула карты…»

Романтические воспоминания Матери нельзя было считать надежными, потому что их характер часто менялся. Но из всех историй, которые она рассказывала нам о себе и других, одна, о Кузнеце и Кондитерше, оказалась правдой…

Много лет назад, рассказывала она, в деревне С. жил страдающий от безнадежной любви кузнец. Много лет любил он местную незамужнюю женщину, но был застенчивым, как большинство кузнецов. Женщина, которая перебивалась изготовлением на продажу конфет, также чувствовала себя одинокой и отчаянно хотела найти себе мужа, но тоже была слишком скромной и гордой, чтобы искать мужчину. С годами отчаяние девушки росло, как и невысказанная страсть кузнеца.

Однажды девушка зашла в церковь и бросилась на колени. «О, Боже! — молила она, — пожалуйста, позаботься обо мне, пошли мне мужчину, чтобы я вышла замуж!»

Случайно кузнец в это время находился на колокольне, где чинил старые церковные часы. Каждое трепетное слово девушки ясно доходило туда, где он находился. Когда он услышал ее молитву «Пожалуйста, пошли мне мужа!», он чуть не свалился с крыши от возбуждения. Но он взял себя в руки, обратил свой голос в глас Всемогущего и рявкнул: «Кузнец подойдет?»

— Есть ли человек лучше, чем он, дорогой Боже! — заплакала благодарная девушка.

При этом кузнец помчался домой, оделся в лучшее платье и встретил девушку при выходе из церкви. Он сделал ей предложение, и они поженились, и жили в довольстве, используя его горн, чтобы варить конфеты.

Пытаясь восстановить образ Матери, я дергаю за порванные нитки. Годы отматываются назад сквозь разную разность. Ее цветы и песни, ее непоколебимая верность, ее покушение на порядок, ее падение в нищету, ее психические срывы, ее плач по ерунде, ее почти ежедневные рыдания по своей умершей дочке, ее игривость и веселость, ее припадки крикливости, ее любовь к мужчине, ее истеричная ярость, ее справедливость по отношению к каждому из нас, детей — все это погоняло мою Мать и сидело на ее плечах, как на насесте для воронов и голубей. Также я помню, как она расцветала, становясь вдруг очень красивой и одинокой. В те летние ночи — когда мы, мальчики, уже в постелях — зелень деревьев заполняла тихую кухню, она переодевалась в шелка, надевала свои немногие украшения и садилась играть на фортепиано.

Играла она плохо; ее огрубевшие пальцы спотыкались, они дрожали, ища ноты, — и все-таки, она вела музыку с грациозной лихорадкой, запинающимися волнами чувства, которые пульсировали сквозь кухонные окна, как сигналы из затворенной клетки. Одинокая, с закрытыми глазами, в шелках и секретах, срывая арпеджио с желтых клавиш, мягко переходя от звучных, золотистых аккордов в область чего-то очень личного, она создавала в тихих сумерках историю о мужчине, который вернулся к ней.

Я лежал без сна в слегка освещенной спальне, прислушиваясь к звукам фортепиано внизу, дроби аккордов, мучительным паузам, мгновенным пробежкам трясогузки. С изжогой, но и с меланхолией, грубая, но и тоскующая, музыка взлетала нестройными взрывами, потом опадала и дрожала, мягкая, как вода, обвиваясь вокруг моей настороженной головы. Обычно она играла несколько вальсов и, конечно, «Killarney». Но иногда я слышал, как она поет — холодным, одиноким голосом, неуверенно летящим вверх, адресуясь к собственному отражению. Это были странные звуки, на грани сил, но тревожащие, трогающие почти скандально. Хотелось бежать к ней, обнять ее. Но я этого ни разу не сделал.

С течением времени Мать протестовала все меньше. Она приобрела знакомства и с благодарностью их поддерживала. Но по мере того, как мы, дети, взрослели, по очереди покидая дом, черты ее характера

Вы читаете Сидр и Рози
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату