узнавали его и были наготове.
Поэтому, загрузив поленья в печь, чтобы они просохли к утренней топке, мы закутались в шарфы и вышли на улицу. Мы громко прокричали несколько раз в сложенные лодочкой у рта ладони, пока все мальчики, которые прекрасно знали этот сигнал, не выскочили из домов, присоединяясь к нам.
Один за другим они подходили, спотыкаясь и раскачивая фонари над головой, тоже громко сигналя и кашляя.
— Отправляемся петь?
Мы все ходили в церковный хор, поэтому ответа не требовалось. Целый год мы славили Господа, пусть не в тон, и в качестве награды за службу — на вершине торжества — мы имели сейчас право обойти все большие дома, пропеть наши гимны и собрать дань.
Обойти их все — означало пять миль пешком по дикой и обычно заснеженной целине. Поэтому первое, что мы делали, — составляли план своего движения; формально, так как маршрут никогда не менялся. Все равно, мы дули на пальцы и спорили; а потом выбирали Предводителя. Это никого не ограничивало в поступках, так как каждый считал себя Предводителем, и тот, кто начинал вечер в этом качестве, обычно возвращался домой с разбитым носом.
В этот вечер нас собралось восемь человек. Шестипенсовик, который вообще никогда в жизни не пел (даже в церкви он просто раскрывал рот); братья Горас и Бони, которые всегда со всеми дрались и при этом им всегда больше всех доставалось; Клерджи Грин, проповедник-маньяк; Уолт — хулиган и два моих брата. Пока мы спустились по тропе, мальчишки из других деревень были уже у холмов, громко распевая «Kingwenslush» и крича в замочную скважину каждого дома: «Бей, молоток! Звони звонок! Подайте нам пенни, мы с песней прекрасной стоим на коленях!» Они не имели никакого права на подаяние, это мы были Хором, тем не менее в воздухе повеяло духом конкуренции.
Нашим первым заходом, как всегда, был дом Сквайра, и мы, нервничая, зашагали по подъездной аллее. Лампами нам служили свечки, вставленные в банки из-под мармелада и подвешенные на веревках с петлей. Они бросали слабые лучики света на башни снежных сугробов, которые громоздились по обеим сторонам аллеи. Начиналась снежная буря, но мы хорошо укутались: армейские обмотки на ногах, на головах — шерстяные шапки и несколько шарфов намотано на уши.
При подходе к Большому Дому, пересекая белые, притихшие лужайки, мы тоже почтительно смолкли. Озеро рядом с домом выглядело застывшим, черным пятном, водопад замерз и молчал. Мы, шаркая, выстроились вокруг большой входной двери, потом постучали и сообщили, что пришел Хор.
Служанка понесла новость о нашем прибытии куда-то в гудящую эхом глубину дома, и, ожидая ее возвращения, мы шумно откашливались, прочищая горло. Когда она вернулась, дверь для нас оставили распахнутой и нам разрешили начинать. Мы не принесли инструменты, гимны жили в голове. «Давайте споем им 'Диких пастухов'», — предложил Джек. Мы смущенно начали, бросившись в пучину разных тональностей, слов и темпов; но понемногу собрались; тот, кто пел громче всех, повел остальных за собой, и гимн приобрел форму, если уж не благозвучие.
Этот огромный каменный дом с заросшими плющом стенами навсегда остался для нас загадкой — его фронтоны, его комнаты и чердаки, его узкие окна, занавешенные ветвями кедров. Пока мы пели «Диких пастухов», мы вытягивали шеи, пытаясь заглянуть в освещенный холл, куда нас никогда не пускали. Мы успели разглядеть мушкеты и стулья, на которых нельзя сидеть, и огромные гобелены, заросшие мхом из пыли — но внезапно на лестнице появился сам старик Сквайр, слушающий, склонив набок голову.
Он не шелохнулся, пока мы не закончили; потом медленной, дрожащей походкой он приблизился к нам, трясущейся рукой бросил две монетки в нашу коробочку, наградил каждого из нас долгим взглядом своих блеклых, подслеповатых глаз и молча отвернулся.
Будто освободившись от чар, мы сделали несколько степенных шажков, а затем опрометью бросились к воротам. Мы не остановились, пока не покинули поместья. Горя от нетерпения узнать, наконец-то, меру его щедрости, мы присели около коровника, подняли свои лампы над регистрационной книжкой и увидели, что он написал «Два шиллинга». Это было совсем неплохое начало. Никто из зажиточных людей в округе не осмелится дать нам меньше, чем Сквайр.
И так, с первыми деньгами в коробке, мы отправились по долине, поливая презрением выступления других мальчишек. Теперь уверенные в себе, раз признали качество нашего пения, мы стали оценивать, какой гимн лучше другого, и какой подходит нам больше. Горас, велел Уолт, пусть не поет вообще, его голос уже начал ломаться. Горас попытался оспорить это предложение, и завязалась первая короткая драка — они толкались на ходу, лягались, кидали друг в друга снегом, но вскоре все забылось и Горас по-прежнему пел.
Постепенно мы проходили долину, идя от дома к дому, заходя и к менее, и к более важным господам — фермерам, докторам, купцам, майорам и другим достойным людям. Сильно подмораживало, и задувало тоже; но мы совсем не ощущали холода. Снег бил нам в лицо, в глаза, набивался в рот, всасывался в наши обмотки, попадал в ботинки и сыпался с шерстяных шапочек. Мы не обращали внимания. Коробка с монетами становилась все тяжелее, а список имен в книге — все длиннее, и все более интересным, так как каждый дающий пытался превзойти других.
Мы проходили милю за милей, борясь с ветром, падая в сугробы и ориентируясь на светящиеся окна домов. И ни разу так и не увидели своей аудитории. Мы звонили в дом за домом, пели во дворе или на крыльце, под окнами или во влажной темноте прихожей; слышали голоса из далеких комнат; чувствовали запах дорогой одежды и неизвестной горячей пищи; видели горничных, несущих блюда с едой или выносящих кофейные чашки; получали орехи, кексы, инжир, имбирные пряники, финики, леденцы и деньги; но ни разу мы не увидели своих благодетелей. Мы пели, как и у входа в господский дом, независимо от хозяина. Сквайр показался нам, только чтобы доказать, что он еще жив, но и его появления мы тоже, впрочем, совершенно не ожидали.
Вечер шел своим чередом, но тут у нас произошла неприятность с Бони. «Noel», например, пелся на поднимающемся тоне, и Бони настаивал на его исполнении, но пел гимн монотонно. Остальные запретили ему петь этот гимн вообще, тогда Бони бросился драться с нами. Поднявшись после потасовки, он согласился, что мы правы, и вдруг исчез. Он просто повернулся и ушел по заснеженной равнине, не отвечая на наши призывы вернуться. Много позже, когда мы уже дошли до конца долины, кто-то прикрикнул: «Слушайте!», и мы остановились, прислушиваясь. Издалека, из-за полей, со стороны уединенной деревушки, доносился слабый голос, распевающий «Noel», но поющий его плоско, в одной тональности — это был отколовшийся Бони, Бони сам по себе.
Мы подошли к своему последнему дому высоко на холме, к ферме Джозефа. Для него мы выбирали особый гимн, о другом Джозефе, так чтобы прочувствовать, как наше пение добавляет пикантности этому вечеру. Последний отрезок пути на подходе к его ферме был, вероятно, самым трудным из всех. Через ухабистые, пустые поляны, открытые всем ветрам, где зарывали овец и бросали ломаные повозки. Стараясь не отставать, мы шлепали след в след друг за другом. Снежную пыль забивало в глаза, под шарфы, многие свечки почти погасли, некоторые уже совсем задуло, мы говорили громко, стараясь перекричать ветер.
Перейдя, наконец, замерзший мельничный поток — до сих пор мельничное колесо летом вхолостую вращало механизм — мы взобрались к ферме Джозефа.
Укрытая за деревьями, теплая под одеялом из снега, она, казалось, всегда существовала именно в таком виде. Как и всегда, было уже поздно; как всегда, это был наш последний заход. Снег мягко переливался, а старые деревья сверкали, как мишура.
Мы сгруппировались вокруг крыльца. Небо очистилось, и широкий поток звезд хлынул на долину и дальше, на Уэльс на белых склонах Слэда, угадываемого за черными ветвями леса, в некоторых окнах еще горели красные лампочки.
Все было спокойно, вокруг стояла обморочная, потрескивающая тишина зимней ночи. Мы начали петь, нас самих захватили слова и внезапная слаженность собственных голосов. Чисто, очень ясно, сдерживая дыхание, мы пели: