принадлежало Сэмми и Шестипенсовику; место за поилкой для овец, укрытие, не нарушаемое взрослыми, где полуутопленные голуби взлетали, а калеки свободно бегали; где, в некотором роде, всегда стояло лето.

Лето также было временем: внезапного океана замедленного времени и действий, бриллиантовой дымки и пыли в глаза, долины в зеленой летней дремоте; немедленного закапывания мертвых птиц из-за быстрой порчи; тяжелого полуденного сна Матери; исполняющих настоящий джаз ос и стрекоз, стогов сена и липучек чертополоха, снежного облака белых бабочек, яиц жаворонков, орхидей и обезумевших насекомых; вывода в свет волчат и горнов бойскаутов; пота, бегущего по ногам; вареной на костре из ежевичных веток картошки, стеклянно-голубых вспышек на солнце; лежания голышом в холодном ручье; выпрашивания пенни на бутылочку шипучки; голых рук девочек и неспелой вишни, зеленых яблок и молочных орехов; драк, падений и свежеразбитых коленок, рыданий преследователей и преследуемых; пикников высоко в холмах, в осыпающихся каменоломнях, сливочного масла, текущего как растительное, солнечных ударов, лихорадок и прохладной огуречной шкурки, приклеенной на сгоревшее лицо. Все это, плюс ощущение, что лето никогда не кончится, что такие дни пришли навсегда — с высохшим насосом и кишащими живностью водяными бочками, с белой, как мел, землей, твердой, как луна. Все признаки в два раза ярче, все запахи в два раза острее, все дни для игр в два раза длиннее. В два раза активнее становились мы, как и муравьи на лугу. Замершее на небе солнце мы старались использовать до последней фиолетовой капельки, и даже тогда не могли еще спокойно отправиться спать.

Когда падала темнота и поднималась огромная луна, мы начинали вторую жизнь. Мальчишки, перекликаясь условными криками, носились вдоль дорог. Уолт Керри предпочитал чистый носовой тирольский йодль, а Бонни — крик шакала. Как только мы ловили их клич, мы вырывались из дома, из душных спален и ныряли в теплый, как солнечный, лунный свет, чтобы присоединиться к купающейся в лунном свете компании с белыми, как мел, лицами.

Игры при луне. Игры в преследование и пленение. Игры, которые требовали ночи. Самая лучшая, Лисы и Собаки — шла где угодно, вся долина годилась для охоты. Лисами выбирались два мальчика, которые уносились между деревьями, их немедленно поглощало переплетение теней. Мы давали им пять минут, затем бросались за ними. У них были церковный двор, фермы, конюшни, каменоломня, холмы и лес, чтобы выбрать направление. У них была целая ночь, и огромная луна, и пять миль простора, чтобы спрятаться…

Стараясь передвигаться тихо, мы бежали под плавящимися звездами, сквозь резко пахнущий лес, через светящиеся голубыми огнями поля, следуя строгому правилу игры — крику вопрос-ответ. Время от времени, запыхавшись, мы останавливались, чтобы глотнуть воздуха и проверить, где наша дичь. Настороженные головы вскинуты, зубы сверкают в лунном свете. «Ответьте-е-е! Или-мы-не-пойдем- дальше-е-е!» Крик подавался протяжно, на двух нотах. С другой стороны холма, над белыми туманными полями, возвращался слабый ответ лисы. Мы опять срывались сквозь разбуженную ночь, мимо бессонных сов и барсуков, а наша дичь в это время бесшумно скользила в другое место и найти ее было невозможно часами.

Около полуночи мы наконец выслеживали их, измотанных, где-нибудь под стогом сена… И до сих пор мы гоним их по всему миру, в джунглях, в болотах, в тундре, в пампасах, в колосящихся степях, на плато, где падают метеориты, когда зайцы занимаются любовью в серебряной траве и огромная, горячая луна плывет над ними, поднимая приливы в середине ночи — лето кружит там и сейчас.

Больной мальчик

Будучи ребенком, я хвастался редкой особенностью — тем, что был крещен дважды. Второй раз, который происходил в церкви, оказался не совсем приличным, мне было три года, я умудрился надерзить пастору и вырваться из святой воды. А мое первое помазание было намного более серьезным и произошло немедленно после моего появления на свет. Я пришел в этот мир сомневаясь, молча, хилым, крохотным, почти безжизненным комочком; и акушерка, взглянув на мое измученное личико, заявила, что я не протяну и дня. Все согласились, включая доктора, и остались возле матери, решив дождаться моей смерти.

Мать, однако, смирившись с потерей ребенка, твердо решила, что я должен попасть на небеса. Она хорошо помнила маленькие безымянные могилки, возникавшие без церковной церемонии, когда сразу же умерших младенцев — за спиной викария — тайно прятали среди банок с вареньем. Она заявила, что косточки ее сына должны лежать в освященной земле, а не гнить с бедными язычниками. Поэтому она призвала помощника приходского священника. Тот явился и объявил, что родился мальчик, крестил меня из чайной чашки, принял в лоно церкви и дал мне аж три имени, чтобы я мог спокойно умереть с ними.

Это суматошное крещение оказалось, однако, необязательным. Что-то — кто знает, что? — может быть, какое-то наследственное упрямство, благополучно провело меня через мой первый день. Многие месяцы я серьезно болел, был вялым, незаметным, одним из безнадежных долгов жизни, более или менее брошенным всеми. «Ты никогда не шевелился и не кричал, — рассказывала Мать. — Ты лежал там, где я тебя оставляла, как маленькая кукла, глядя в потолок целый день». В таком неподвижном полуобмороке я был просто куском плоти, едва дышащим пакетиком. Целый год я лежал пластом, не реагируя ни на кого, подходящим объектом для оформления в приют для детей-инвалидов — я переболел дифтерией, коклюшем, плевритом, двусторонней пневмонией, имел многократные кровотечения из легких. Мать наблюдала, но ничем не могла мне помочь, ждала, но мало надеясь. В те дни дети мерли, как цыплята, их болезни почти никто не понимал; семьи были большими, чтобы компенсировать потери; считалось нормальным, что четвертая часть малышей не выживает. Мой отец уже похоронил троих детей и был готов, что я последую за ними.

Но потихоньку, скрытно, поддерживаемый неизвестными силами, я уцепился за жизнь, хотя и довольно условно. С самой большой опасностью я столкнулся, когда мне было восемнадцать месяцев, на руках у миссис Мур, соседки. Мать лежала в постели, она рожала моего брата — в те дни нас всех рожали дома. Миссис Мур, негритянку, позвали на помощь, чтобы последила за детьми, приготовила им еду. Это было веселое, с выпуклыми глазами создание, похожее на колдунью. Она принялась заботиться о нас с примитивной небрежностью, и я зашел на второй круг пневмонии. Что произошло, мне рассказали, естественно, много позднее…

Кажется, братику Тому исполнилось как раз два дня, и Мать только начала приходить в себя. Одиннадцатилетняя Дороти поднялась в спальню навестить ее, немножко поиграла с младенчиком, погрызла печенье, потом уселась на подоконник и начала напевать песенку.

— Как вы там поживаете? — спросила Мать.

— Отлично, — ответила Дороти.

— Хорошо себя ведете?

— Да, мама.

— А что вы делаете?

— Ничего особенного.

— Где сейчас Марджори?

— Во дворе.

— А Филлис?

— Чистит картошку.

— А остальные?

— Харольд моет тележку. Джек с Френсис болтают на лестнице.

— А Лори?… Как Лори?

— А Лори умер.

— Что!

— Он совсем пожелтел. Они готовятся вынести его…

Издав один из своих отчаянных воплей, Мать выскочила из постели.

— Никто не имеет права ставить крест на нашем Лори!

Тяжело дыша, она поползла вниз по лестнице и, шатаясь, вошла на кухню: там я и лежал,

Вы читаете Сидр и Рози
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату