Вам на Хоперку?
— Черкасянский, — Володька помял в руках жесткий рушник, не мог оторвать глаз от конопушек на переносье. — Прощай. Спасибо тебе, тетенька. Авось, встретимся еще. — Вздувшееся иссиня-багровой опухолью лицо тронула насмешливая улыбка.
Кукуруза расступалась и смыкалась за узкими мальчишескими плечами, шелестела за спиной, как шелестит за лодкой вода.
Девчушка влезла на колоду. Нос в конопушках морщился.
Светлые, как осенний родник, глаза потеплели. Спрыгнула с колоды, выхватила изо рта у теленка брошенное полотенце: «Ох, ты ж, идолюка поганый!» Еще раз обернулась на кукурузу, где поплавком мелькала вихрастая голова, и унеслась в хату.
Над хоперским яром небо насупилось. Туча иссиза-черной ладонью просунулась до самого хутора, укрыла тенью курганы, неубранные хлеба в крестцах.
«Туды его в дышло! Как при Николашке», — говорили мужики, глядя на эти крестцы.
Старожилы давно не помнят такой уборочной. Лето на исходе, а хлеба стоят в поле. Районное начальство немецкое посылало циркуляры, наведывалось само, грозило. Но работы выполнялись только для виду. Главная беда: молотить было нечем. Сделали конный привод к молотилке, опробовали, кто-то ночью заложил обломок железа между шестеренками, и привод разорвало. Ахлюстин сконструировал ветродвигатель. Начал еще в июле, после прихода немцев, когда не стало горючего. Больше месяца мучил Алешку и всех в мастерских: клепали, свинчивали. Итальянцы помогли машиной поставить вышку, а ночью вышка рухнула, и все труды — коту под хвост.
Частично все же удалось наладить обмолот. Немцы в конце концов отпустили горючего. Но вместе с горючим прислали на тока и своих солдат. Обмолоченный хлеб тут же на машинах увозили. Хуторяне стали ловчить по-своему: при перевозках сбрасывали мешки в яры, просыпали зерно в стерню, увозили с токов под видом отходов. Чтобы отвести глаза, поили охрану самогонкой, кормили салом. История с хлебом едва не кончилась печально: немцы раскрыли обман. Помог им Гришка Черногуз.
Вообще жизнь правобережных придонских хуторов текла внешне неприметно, глубинно. Люди вроде бы смирились и уверовали в несокрушимость и незыблемость «нового порядка». Однако то тут, то там что- нибудь да случалось. В Черкасянском сгорел итальянский склад с обмундированием, а на Васильевском — с оружием. И все при загадочных обстоятельствах. Склад с обмундированием итальянцы разместили в жилом доме, и огонь занесла кошка, которой кто-то привязал к хвосту паклю, облил бензином и поджег. На Хоперке сгорела конюшня с обозными мулами.
Казанцев за лето ссутулился, из-под линялой рубахи выпирали кострецы ключиц. Взгляд погасший, безразличный. «Как кочет перед лапшою», — пошучивал Воронов. «Нам туда только и дорога», — серьезно отвечал на его шутку Казанцев. В разговоры теперь он не встревал, держался от всего в стороне, отмалчивался. На предложение Раича бригадирствовать отрезал: «С нынешним народом мне не совладать. Стар я».
Стал он таким с той июльской ночи, когда вышел на стук в окно, и высокий небритый командир вручил ему тяжелый сверток. Сначала командир расспросил про хутора у Дона, про переправы, итальянцев, немцев, семью, потом вытащил из-под гимнастерки сверток. В темноте блеснули воспаленные глаза: «Из- под самого Харькова несу, отец. Зараз опасно. Пропасть могу! А ему пропадать нельзя. Жив буду — сам зайду; нет — предъявишь старшему начальству, как вернемся».
В ту же ночь Казанцев, не разворачивая, закопал сверток в курнике.
В поле теперь работали по часам. Выходили в шесть-семь, шабашили тоже в шесть-семь. Сегодня по случаю надвигавшегося дождя вернулись пораньше. Сизо-черная ладонь тучи укрыла уже полнеба, потемнело, поднялся ветер.
Петр Данилович сидел у раскрытой двери сарая. Встал, закрыл, чтоб не задувало, почесал пожелтевшую лысину.
— Я, мать, должно, наберу оклунок да схожу до мельницы.
— Там еще раза на два наберется испечь.
— Смолоть, пока возможность. Сама знаешь, какое молотье зараз.
Наспех оборудованная мельница в скотном базу стала для черкасян чем-то вроде клуба, где можно было узнать самые свежие новости. Молоть теперь не возили, а приносили в оклунках, торбочках. Опасались немцев, которые не брезговали ничем и частенько обирали помольцев.
— Валяй сюда, Данилыч, — окликнул Казанцева краснорожий чернобородый знакомец с Хоперского. Сбил на затылок облезлый треух, достал кисет. — Власть у нас строгая зараз, не раскуришься. Чуть чего — норовит шлепнуть… Какие новости? — косоватый глаз из-под малахая хитровато, прижмурился, ожидая.
— Я зараз не прислуживаюсь. С брехни жисть не вылущится.
— Эт ты прав, — знакомец отвернулся, высморкался, вытер пальцы о полу пиджака. — А я слухаю. На днях забегал мой квартирант Рудик — немец или черт его как там. Под Сталинградом хватил, как Мартын мыла. По пальцам показывает: того нет, того нет, капут! За голову схватился: «Папо, папо, Сталинград аллес капут». Всем, значит, карачун. И показывает — земля горит: «Ой, папо, ой-ой-ой!» — Пыхнул дымом, прижмурился, серьезно: — Слухать надо. Душа отходит. Заметил? Тальянцы потишали, добрее стали и на немцев как черт на попа. Чуть чего — про немцев: «О-о!» и головой покачает еще: «Нехорошо, мол, делают».
— Чего хорошего, — вмешался в разговор мужик в замасленном ватнике, мелколицый, в жидкой бороденке, тоже, видимо, хоперец.
— А ты слыхал? — знакомец зыркнул по сторонам, разгреб пальцами черную бороду, подвинулся ближе к Казанцеву: — У Осетровки что-то там завязалось. Вторую неделю не затихает. Наши будто на этом берегу укрепились, в Красное, Орехово, Гадючье уткнулись.
— Слух был. А так ты ж сам знаешь, — Казанцев кашлянул, наклонился пониже.
— У немца под Сталинградом неуправка. А на тальянцев немец не дюже полагается. От Калитвы до Вешек — одни тальянцы, ниже — румыны, а сюда за Калитвой и до Россоши — венгры.
— В Галиевке и Перещепном немцы.
— Сколько их. Они все под Сталинградом. Чужаки в заслоне. Я так понимаю: у Гадючьего наши плацдарм держут… Зима наша будет.
Казанцев шевельнул бровями-крыльями, засопел. Знакомец придвинулся вплотную:
— Как вспомню их, проклятых: пьяные, голые у колодца, по хутору, а тут же бабы, детишки, — с хлюпом потянул воздух носом, из угла глаза выкатилась и пробилась меж морщин и пыль мучную, заблестела на подбородке слеза. — Горланили: «Вольга, Вольга — немецка река». А-а!.. Волга — немецка река!.. Як в оморочном сне…
К вечеру дождь брызнул, прибил пыль. Полыхая зарницами, тучи ушли по-над Доном, неся над полями и немолоченными хлебами влагу, такую нужную озимым. Но озимых никто в этом году не сеял.
Казанцев поставил оклунок на скамеечку у двора, прислушался. С той стороны, откуда всходила луна, со стороны Осетровки, докатывался гул, будто огромные жернова перетирали что-то. Прошел патруль. Знакомый итальянец в каске выглядел чужим и строгим. Казанцев хлопнул ладонью по оклунку, выпустившему мучную пыль. Итальянец мотнул головой, залопотал что-то товарищу, и они пошли дальше. Казанцеву показалось, что и они поворачивали головы туда, где работали невидимые жернова.
Улицы хутора будто вымерли. Только эти двое в касках и с винтовками за плечами разбивали немоту и глушь предосеннего вечера. Сумно, моторошно — хоть кричи!
Казанцев промычал что-то невнятное, кулаком вытер глаза.
В линялой недоступной вышине неба ветер гнал хутором табуны вспененных, обремененных влагой облаков. Под этими облаками почудился вдруг журавлиный клик.
Казанцев по-молодому вскинул оклунок на плечо, поправил, шагнул в калитку: «Брешете, проклятые! Не жить вам на этой земле, не топтать наши травы!..»
Натемно похлебали теплый постный кулеш. В сарае пахло сухими кизяками, перепрелой соломой. Но все это перебивал дух степного разнотравья. Наверху, на сене, шелестели голосами девчата: Шура и инженерова дочка. В июле она принесла слух, будто Андрея видели на этой стороне, в Галиевке. В разведку