— Придет час, курощупы, достанем своею рукою! Распишем всех, кого в Могилевскую, кого райские сады стеречь да греть кости у ключаря Петра.

Немцы не кричали больше: «Иван, буль-буль!» Бормотали свои тощие ругательства и вжимались плечом в оружейные приклады.

* * *

Сало прошло, и Дон стал. Красноармейцы переходили теперь Дон по льду каждую ночь. Немцы покоя лишились совсем. Са?марь продолжал жить в погребе. Натаскал туда побольше соломы, как кабан, для тепла зарывался в нее. На Егория, числа 25 ноября, проснулся утром от тяжелого сопения и скрипа лестницы. В погреб спускался лысый немец. Мешки под его глазами обвисли, стали черными. Немец сел на белую по пазам от плесени кадушку, перевернутую вверх дном, долго сидел, зажав голову в ладонях и упираясь локтями в колени. Плечи его вдруг затряслись.

— Сталинград так, Иван, — и сделал руками движение, будто обнимал кого. — Ай-ай-ай! — не дождался ответа и полез из погреба.

Дня через три лысый опять спустился в погреб.

— Уходи, Иван, — сказал он. — Сильные бои будут. И дом капут, и ты капут. Уходи. Новый командир батальона. Дисциплина.

Ни в саду, ни в огороде стеречь было уже нечего. Картошку какую выкопал, а какую мороз заковал да снег укрыл в земле. А дом — как ты его убережешь: снаряду или бомбе грудь не подставишь. Забрал Са?марь котелок свой и ушел в Вервековку.

Глава 20

В домах еще не погасли огни, и по улицам скрипели обозы, хлопали калитки, пропуская новые партии поночевщиков, когда со стороны хутора Журавлева в Переволошное вошла танковая часть. Танки сошли с дороги, остановились прямо на улице. С брони, ожесточенно хлопая по бедрам рукавицами, попрыгали автоматчики, занесенные снегом. Лица укутаны подшлемниками с оледенелыми наростами напротив рта.

У церкви колонну ждали патрули и указали, где размещаться.

— Не разбредаться!

— Сколько стоять, капитан?

— Не знаю! — метнулся узкий луч фонарика. — До места километров двадцать еще.

— В брюхе заледенело, и кишка кишке кукиш кажет.

На полу в хатах вповалку спали солдаты. Иной глянет из-под шапки, ворота полушубка на пришельцев, тут же провалится в сон: буди — не разбудишь. С печи густо выглядывали бабы, детишки.

— Тут, товарищи, ногой ступить негде: и вакуированные, и солдаты, — заикнулся было хозяин, прямоплечий дед в черном окладе бороды.

— Поместимся, хозяин! — свежий молодой бас с мороза.

— Ох-хо-хо! Откель же сами? Из каких краев?

— Разных, батя. Со всего свету… Сибиряки больше.

Изба сразу наполнилась крепкими молодыми голосами, запахом дубленой овчины, мороза.

— Как насчет самоварчика, хозяюшка. С самого Калача на морозе.

— Почаевники. У нас и самовара-то нету. — О скамейку стукнули ноги в толстых чулках, с печи спрыгнула хозяйка. Сноха старика, должно. Рослая, крепкая баба, с широким мужским лицом. — Чугун, что ли, для вас поставить?

— Ты нам казан, маманя. Чтоб на всех.

В сенцах загремели, и в избу с клубами пара ввалились танкисты.

— Ишо? — обернулась на них хозяйка.

— Ишо, мамушка, ишо. В тесноте, да не обедал, сказал в свое время какой-то великий поэт, — осиял золотом зубов вошедший. — Топай в угол, Костя, — подтолкнул в спину рослого парня в распахнутом полушубке и масленом ватнике.

Скрипя мерзлыми валенками, парень пробрался к печке, на скамейку, стал ожесточенно растирать задубевшие черные руки.

На подоконниках, хозяйской кровати, в углах понавалено оружия. Ремни застегнуты, развешаны на спинках кровати и на толстых гвоздях. На ремнях позванивают гранаты.

— Помогу, мамань, — с печи ловко спрыгнула русоволосая, румяная, по-деревенски крепкая дивчина.

За ней, косясь на солдат, медленно и аккуратно с печи слезла большеглазая, худенькая, чернявая.

Автоматчики скоро разомлели от тепла, уснули, кто как. Лица, обожженные морозом, блестели. Уснул и танкист на лавке у печи. Шлем с головы свалился, и на виске открылись два розоватых рваных рубца, не зараставших волосом. Танкиста во сне качало, и большеглазая бесшумно подошла, убрала от него ведро. Шлем положила на стол.

— Чугун вскипел. Вишенника ай мяты бросить? А можо, у вас настоящая заварка есть? — обернулась от дышащий жаром плиты хозяйка.

— Есть, есть, — сунул ей начатую пачку золотозубый старшина. — Заваривай, остальное себе оставь. И буди своих на печи. Эй, славяне! — старшина вытряхнул прямо на стол сухари кучей, сахар, порылся в мешке у одного из автоматчиков, достал две банки консервов. — Шевелись, шевелись, славяне!

— Може, мы после? — хозяйка стеснительно замялась, выпятила круглый живот, стала тереть руки передником.

— Солдат где спит, там и ест. У нас, мать, просто. Буди своих, не стесняйся.

Хозяйкина дочь, мелькая белыми икрами, выбежала во двор, вернулась с куском мерзлого сала, счистила с него соль, стала резать ножом на куски.

— Мне бы хозяйку такую, — старшина оставил сухари, залюбовался ловкими движениями полных рук хозяйкиной дочери.

— На словах вы все неженатый, только за каждым хвост тянется.

— Тань! — выразительно зыркнула мать: «Люди чужие, мол. Обидятся».

— Что Тань, что Тань! Ды они в каждом селе женяться. Как попалась в юбке, так и давай, — дернула плечом и блеснула молочными белками дочь.

— На тебе всерьез бы женился, — веселые глаза старшины пригасли, погрустнели, на лоснившемся лбу сбежались морщины: — Родила б ты мне сына.

— Ох, да кабы ты один такой. До сладкого все вы падкие, что мухи на мед, а потом лялякай одна, батеньки и след простыл… — Таня сгребла нарезанное сало на тарелку, ладошка о ладошку отряхнула руки. — Ешьте на здоровье.

Пушкари тоже просыпались, рылись в мешках, доставали кружки, переступая через ноги, пробирались к столу: «Можно?», черпали из чугуна кипяток — сухари, сахар свои. Шмурыганье носом, покряхтывание. Хлопала оторванная ставня. Окна забелены — снаружи наросли снегом.

— Бери еще, бери, — подбадривали солдаты детишек, косивших на сахар.

— А девка уложила тебя, старшина, — распаренный до пота, кряхтел у стола меднолицый сержант- пулеметчик, — на обе лопатки.

— Зря ты так, Таня, и ты, Ильичев, — в сторону меднолицего, — тоже зря. — Старшина поставил дымящуюся кружку на стол, отяжелевшие с мороза веки поднялись не враз, и кареватые суженные глаза глянули как сквозь туман: — Вот назови тебя, Ильичев, сукиным сыном — обидишься. И любого. А у тебя, Гешка, сын дома. Стукни тебя завтра — се?мя останется. Не так обидно. А Ивана Лысенкова второго нет. Можем, я и с девкой-то последний раз говорю. А ходил бы молодой Иван Лысенков по земле, улыбался и знал бы, как ждал его отец.

— Не поминай черта на ночь глядя, старшина.

Большеглазая прислонилась спиной к печке, стянула на груди концы вязаного платка, спрятав в нем

Вы читаете На Cреднем Дону
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату