Страна менялась незаметно. Как таковой революции, подобной в Октябре 1917 года, не намечалось, но что-то в правительстве не складывалось. Старость Правительства стала такой вопиюще очевидной, что это не могли скрыть ни помпезность похорон, ни назначения новых Генсеков, которых приходилось уводить с трибун под руки. А жить хотелось лучше всё большему числу советских граждан, у кого была хватка руководителя и ум предпринимательский.
Николай был загадочно уволен с работы под предлогом сокращения штатов. Художники стали избегать встреч с ним. Доходило до смешного, когда идущий навстречу маэстро сворачивал в какой-нибудь переулок или наклонял голову так, что нельзя было разглядеть ни глаз, ни бороды.
Было бы смешно, если бы он мог устроиться на работу куда-нибудь. Но и здесь не прекращались фокусы непонятной направленности. Ему навязчиво предлагали то должность стропальщика, то - сторожа или дворника. Чаще и вовсе ничего не предлагали. Беда была в том, что сына Николай отправил учиться в Свердловск и помогать ему мог только из скромных накоплений.
Сумма денег в сберкнижке таяла со скоростью снега в марте. Прасковья, мать его, недолго поддерживала сына и внука своей пенсией, потихоньку ушла в мир иной, так и не дождавшись лучшей доли. Петя, великовозрастный ребёнок, умер в больнице для душевнобольных.
В доме, всё ещё прочном, прижились мыши, крысы и кошки. Эти нахлебники жили в мире, погибая только в дни всеобщей борьбы обывателей за чистоту и сохранность дорожающих от инфляции продуктов или по старости.
Сноса дома при возрождающемся капитализме ожидать не приходилось. В лучшем случае, Николай едва ли мог до этого счастья дожить. Стоимость жилья зашла за все уровни благосостояния российской семьи. Продавались и покупались многократно одни и те же квартиры в старых, изношенных 'хрущёвках' и домах Сталинских времён. Риэлтеры выслеживали алкашей и сдавали их 'браткам', которые завершали переселение бедолаг в бомжатники или на кладбище без звёздочки, креста и оградки.
Николаю потребовалось прожить четыре года, чтобы понять, что работа художником закрыта для него навсегда. Устроился он работать столяром в бригаду, немного приврав о своих навыках и опыте. Возраст Николая был критическим, и директор строительной фирмы из сочувствия не стал слишком вдаваться в подробности, только спросил:
-Лопаты деревянные сможете сделать? А то у нас все - мастера, а лопат для уборки стружки нет.
Вопрос был задан простой, но как-то очень уж подходивший к той обстановке, какая царила в стране. Старое Правительство цеплялось за былые методы управления государством, а новые требования времени диктовали метлой и лопатой очищать страну от примитивного мышления старой гвардии.
Вместо гробов с названием - телевизор, магнитола советского производства появились в продаже японские и корейские телевизоры и магнитофоны. Иностранная электроника вызывала и удивление и восторг. Появились и автомобили немецкие, чешские и американские. Улицы городов наполнились новыми людьми - 'челноками', которых правильно надо было называть купцами.
За границей стали цениться русские иконы и картины тех художников, творчество которых так не понравилось Никите Сергеевичу Хрущёву.
Дикий набег капитализма в бывший советский порядок застал Николая врасплох. Он не умел ни продавать, ни приспосабливаться.
Вовка, теперь уже - Володя, стал выше его ростом и ухитрился, не закончив ещё Художественное училище с ожидаемым блеском, обзавестись богатой женой. Он продолжал жить в Свердловске, не думая о возвращении в Ижевск.
Несколько глубокомысленных советов сына по вопросам бизнеса во время краткосрочных приездов запали в голову Николая.
глава 54
Смерть Сталина была встречена затишьем, которое определяла охрана. Все оцепенели в ожидании перемен неизвестно в какую сторону. Политические распрямились, повеселели, не сомневаясь, что начнутся послабления. Блатные понизили своё геройство. И только Фёдор продолжал равнодушно посматривать на тех и других. Незалеченная контузия с таким неприятным результатом стирания памяти поменяла его характер, превратив в лагерного 'зомби'.
А между тем события разворачивались весьма судьбоносные для пятьдесят восьмой статьи, по которой проходили политические. Конечно, мало кто из зэков понимал в политике за колючей проволокой. Всё оценивалось по поведению лагерного начальства и событиям, происходившим в смежных лагерях. Слухи доходили благодаря частым перемещениям больших и малых партий поражённых в своих правах, а также и вольнонаёмные ускоряли продвижение 'сарафанного радио'.
Где-то в какой-то момент началась негласная проверка дел зэков. Блатных, которые не имели ни богатства, ни вмешательства в политику, как-то легко вдруг объявили амнистированными. Даже пошёл слух, что это дело рук Лаврентия Берии, который цеплялся за пост 'Отца народов'. Ждали, тем не менее, новой партии политических, которых амнистия почему-то обходила стороной.
Наверно, Берии было известно больше о пользе политических на самых тяжёлых работах в 'зоне', чем о трудовых подвигах 'социально близких', то-есть, урков.
Пятьдесят восьмую это обстоятельство не пугало, но и радовало тоже не очень.
До Фёдора добрались доброхоты-краснопогонники самым неожиданным для него образом. Вызвали к начальству лагеря и начались допрос за допросом. Сразу выяснилось, что Лжелюбин не знал ни одного из своих родственников. Ни одна фотография его не взволновала. Даже родную мать он не узнал на фотографии в числе трёх женщин.
-Кто ты, мерзавец? - уже орал майор, не переставая скрипеть сапогами, которые сшил ему Фёдор. - Шпион? Какой разведки? Какой язык твой родной?
Потом начались побои, к ним добавился карцер. Кормить пообещали после признания своей вины и выдачи тайны заговора и сообщников. Всё шло в чисто сталинском варианте развязывания языка.
Смерть протянула свои костлявые руки для последнего объятия. Упрямство, с каким Фёдор твердил, что он - Фёдор Игнатьевич Любин, выводило из себя истязателей, не теряющих надежды наконец-то выловить среди своих рабов настоящего шпиона, готового за паршивую пайку хлеба служить проклятым капиталистам Запада и, может быть, даже Америки!
Не желавшего умирать Фёдора били искусно, долго и болезненно две недели. Совершенно обалдевшего, почти потерявшего рассудок, неожиданно оставили в покое, вернули в комнату к его трём соседям. Для восстановления сил сосед по комнате приносил черпак супа и кусок чёрного хлеба из столовой. Фёдор был уже не в состоянии стоять на ногах. Когда он немного отшёл, появился фотограф, моргнула вспышка магния, 'вылетела' из объектива птичка, и наступило затишье, пугавшее Фёдора не меньше, чем вызовы на допрос.
Куда это затишье могло привести, он не знал и, кажется, не знало само лагерное начальство. Испуг майора был связан с неожиданным арестом Лаврентия Берии, обвиняемого в шпионаже. В бараке начальства буквально обосновался шок. Если уж и Берия, недоступный и неподсудный, попал в опалу нового руководства СССР, то что стоит шпионская деятельность какого-то захудалого зэка Любина? Это обстоятельство, скорее всего, и спасло жизнь Фёдору.
Надя скоро обратила внимание, что Фёдор не стал появляться к ней в гости, а обувь для ремонта угрожающе накапливалась. Женшины подвязывали подошвы кто лыком, кто верёвкой, и только Наде повезло укрепить разваливающийся башмак проволокой. Она попробовала задать вопрос любовнику в погонах, но в том так сыграло самолюбие, что он обругал её шалавой и запретил вспоминать имя Фёдора.
Надя помнила, что у них было молчаливое согласие не упоминать имя соперника, но охранник обозлился по другой причине. Ему пришлось оправдываться в кабинете майора, что он не разглядел у себя под носом шпиона.
Самой Наде грозил этап в какой-нибудь не близкий лагерь, как только станет ясно, чего ждать от