Петер Надаш
Конец семейного романа
Борис Дубин. Вступительная заметка
Первые рассказчики — от сказок сыновей фараона Хуфу до «Илиады» и Книги Бытия — знали: всякий рассказ должен начинаться с начала. И уверенно начинали с верховных богов, с истока времен, с сотворения мира. На титульном листе книги Петера Надаша стоит слово «Конец». Он начинает отсюда. Таков личный выбор автора, но есть в нем — и исторически, и географически — куда более общий смысл. Проза Надаша — об этом смысле и его поисках. Это проза-поиск, но особый — поиск в свете конца. «Я жил в мирах, которые кончались», — признался недавно уроженец близкого региона, один из самых пытливых и памятливых свидетелей ХХ века, поляк, а вернее, литвин Чеслав Милош. Вместе с тем поиск Надаша и его героев — это поиск при ясном осознании невозможности начала. В самом деле: как начать? «Среди кустов сирени и орешника, у подножия бузины». Где это? Когда это? Чьи это слова? Кто здесь говорит «наша семья» («семейный роман» — значится на том же титуле, объявившем его конец)? Кто говорит «я», чтобы тут же признать свою игровую (не)реальность, добавив: «я был папа» и «я делал вид»? Из чьей детской речи, интонационно переломившейся вдруг посреди фразы на словах «перерезать жилу», но мигом выправившейся и, захлебываясь, мчащей дальше, практически без абзацев, на протяжении ста страниц, мы ни на секунду не выходим, чувствуя, как стиснуты ее кавычками? Говорящий то и дело меняет маски, передавая-перенимая речь другого, других, смещает и переворачивает перспективы, сбивает только было настроившийся словесный фокус, и лишь десяток-другой страниц спустя в сознании читателя, кажется, начинают проступать действующие лица, связывающий их сюжет, но по-прежнему горячечно, как бы в мареве бреда или сна (снов с их сквозными образами собаки, рыбы, змеи в романе Надаша и впрямь немало)…
В средоточье действия, а точнее, предания, сказа — мальчик Петер Шимон и его семья: переживший свое время, начало века и конец Габсбургской империи еврейский мудрец-дед, отец, офицер- контрразведчик в социалистической Венгрии, и мечущаяся между своими мужчинами трех поколений бабушка. Пути, верней— речи, можно сказать — «партии» их всех, и сплетаются в сюжет надашевского романа (романа о конце романа), который увиден глазами ребенка и транспонирован его голосом. Через громовые рассказы деда в роман входит мифологизированная история еврейского народа и рода самих Шимонов от евангельского Симона Киринеянина через Кадис и Кордову, Гранаду и Эрфурт, Руан и Вормс, Норвич и Йорк, через роковую битву под Мохачем, на века отдавшую венгров Османам, и венгерскую революцию 1848–1849 годов до фронтов Первой мировой. По уверткам и умолчаниям любимого отца маленький рассказчик и его читатели угадывают реальность двоемыслия, приспособленчества и предательства, составивших историю подсоветской Венгрии (отец самого Надаша входил в венгерскую партийную номенклатуру и покончил с собой вскоре после переломного 1956 года — отзвуки его биографии были в первой надашевской повести «Библия», 1967, а позднее повторились в его opus magnum — фундаментальном романе «Книга воспоминаний», 1986). Сбивчивые слова мальчика, их внука и сына, ведут нас от детских попыток играть в семью, которой на самом деле уже давно нет (с них начинается роман), к безликому и безвыходному казенному приюту для детей «врагов народа», куда Петер попадает после гибели отца и смерти старших. «Для тебя начинается новая жизнь», — говорит ребенку директорша. Через несколько страниц его жизнь и рассказ, так и не вступившие во врата времени, кончаются словом «нет». Гибель ребенка, как всегда в новейшем искусстве после Достоевского, значит, что продолжения — будущего — у жизни, его убившей, не будет.
«Конец семейного романа» был завершен тридцатилетним Петером Надашем, вчерашним фотожурналистом, в 1972 году, но опубликован лишь в семьдесят седьмом. Два года спустя начали появляться его переводы: немецкий, шведский, польский, норвежский, сербский, датский, голландский, эстонский, французский, словенский, литовский, английский, словацкий, испанский, готовится итальянский. Сегодня Надашу шестьдесят, и его роман выходит в России. Хочется надеяться, что в более или менее обозримом будущем можно будет прочитать по-русски и «Книгу воспоминаний», которую взыскательная Сьюзен Зонтаг отнесла к величайшим романам ХХ столетия. Вообще говоря, мысль о том, что большая литература непременно создается лишь в больших странах, — предрассудок XIX века. Для недавно закончившегося столетия, эпохи повсеместного «бунта окраин», это высокомерное соображение явно не годится. И если не так давно Петер Эстерхази, более известный российским читателям соотечественник Надаша, о роли венгров в истории Европы писал: «Про нас в этой сказке речь почти не идет. Если взять, к примеру, литературу, то совсем не идет. Янош Арань ни черточки не изменил в невенгерской части европейской поэзии», — то про вклад Эндре Ади и Миклоша Радноти, Атиллы Йожефа и Яноша Пилински я бы уже сказал другими словами. А Нобелевская премия 2002 года, врученная Имре Кертесу, фактически признала, что дело обстоит совсем — совсем иначе. Без кертесовской «Отнятой судьбы» и «Каддиша по нерожденному ребенку», без «Конца семейного романа» и «Книги воспоминаний» Надаша, без «Вспомогательных глаголов сердца» и «Harmonia caelestis» самого Эстерхази представить себе европейскую литературу конца ХХ столетия вряд ли возможно.
И свет во тьме светит, а тьма не объяла его.
Иоанн 1.5
Среди кустов сирени и орешника, у подножия бузины. Неподалеку от того дерева, на котором иногда покачивался один лист, хотя ветра не было вовсе. Наша семья состояла из трех человек: папа, мама и ребенок. Я был папа, Ева — мама. В зарослях кустарника всегда был вечер. «Все время спать да спать! Почему всегда надо спать?» Мама уже уложила ребенка. «Папа, ну расскажи что-нибудь ребенку!» Она гремела кастрюльками, мыла посуду на кухне. Я делал вид, что зубрю за письменным столом текст из Нины Потаповой[1], но по ее призыву вставал и перебирался в детскую.
В детской было мягко, мы старательно выложили ее сеном. Я садился на край кроватки и притягивал голову ребенка к себе на колени. Приобняв его, перебирал пальцами мокрые волосы. Как если бы меня обнимала моя мама. Я прикладывал ладонь к его влажному лбу и сам не знал, что ощущаю — свою ладонь или его лоб. На шее у него хорошо видна была толстая жила. Если эту жилу перерезать, потечет кровь. На кухне по-прежнему гремели кастрюльки. «Поскорее рассказывай, папа, не то опоздаем на вечеринку!» Она вечно рвалась на вечеринку, но я не спешил со сказкой, так хорошо было сидеть здесь, держа влажную детскую голову на коленях. «О чем же тебе рассказать?» Ребенок открыл глаза. «Я хочу опять про то дерево». И такой он был славный, что думалось совсем не о сказке, а о том, как было бы хорошо, если бы у меня и вправду был ребенок и лежал вот так, у меня на коленях. «Ладно, расскажу тебе о дереве, только закрой глаза и слушай. Было то или не было, а только росло на белом свете одно дерево. И дерево это особенное: на кончике одной его ветки рос очень странный листочек. Вообще-то листьев на том дереве была, может, целая тыща. Но тот листок, про который я говорю, совершенно необыкновенный листок, потому что был он совсем не такой, как остальные листья. И росло то дерево в заклятом саду. Сада этого никто не видал, а только знали, что где-то он есть, этот сад. Но, как ни искали его, все-таки не нашли. А уж