мало! И станешь ты жадная тварь, ты бездонная прорва, ты ненасытное брюхо, ты засранец, потому что тебе мало! Всегда мало! Вот тогда ты будешь страдать. Ты будешь страдать самым грязным страданием, ненасытный зверь, который все бы в себя запихал, пока не захлебнулся бы в собственной блевотине! Животное! Не человек! Животное! Но нет, страдание — это не ты. Ты — живое, полное жизни счастье, ты получаешь тогда, когда не просишь, ты наслаждаешься, когда и не ждешь того. Манна сыплется с неба. Но берегись! Если ты пожелаешь ее, не видать тебе никакой манны. Надо быть начеку. Настороже. Ждать. Не страдать! Понимаешь? Ты не страдаешь! Понял? Ты счастлив, доволен, ты рожден для счастья! Понимаешь? Если ты страдаешь — страдаешь не ты, это страдает в тебе плоть мироздания, слюнявое животное. Гони его прочь, беги от него! Ты счастлив. И пускай высмеивают тебя, болваны несчастные. Пусть себе потешаются над тобой, ты же слушай только голос твоего счастья. Оно внутри тебя. Гляди в себя. В душу. Вот сюда! Но только и это еще не все. Инстинкты! На улице Мадьяр были прежде бордели! А я, если хочешь знать, был уже мужчиной, двадцати четырех лет отроду, и — девственник! Насмехайтесь же! Несчастные! В двадцать четыре года я, мужчина, оставался девственником. И полон здоровыми желаниями. Но это всего лишь инстинкты! Этого нельзя! Не поддавайся! Нельзя этого, я не позволил инстинктам подменить настоящие страсти. Хотя вечером, в постели, как ни держался, меня так и захлестывало, если во сне проходила перед глазами голая женщина! Но все-таки не коснулся женщины ни разу и никогда собственной плотью не утолял свои желания — берег себя для того часа, который придет обязательно, я знал это! И я ждал! Вон сколько Ной тянул, девственность свою потерять не хотел, а уж как его понукали. Но он ждал. Ждал до тех пор, пока Бог нашел ему Нахаму, дочь Еноха, единственную женщину, которая со времен Иссахара осталась чистой в том развратном колене. Я ждал!» Иногда в комнату входила бабушка, она гремела стульями, чтобы привлечь внимание дедушки, если же он не желал замечать ее, тоже начинала кричать: «Ты опять за свое? Опять? Или ты не замечаешь, папа, что говоришь вслух?» — «Вслух? Ну и что из того?» — орал дедушка. «Ребенку! Про такое!» Но, чем громче хотела кричать бабушка, тем слабее звучал ее голос, а дедушкин — все громче. «Ребенку? Ребенок все знает! В ребенке уже кипит жизнь; жизнь как море: и одна капля уже море!» — «Перестань! Молчи уж со своим морем! — Голос бабушки падал до шепота, ее уже бил кашель. — Море!» Если дедушка почему-либо не мог говорить, он поникал в кресле, зажав ладони между коленями, и засыпал. Протез то на подоконнике, то на столе. Я любил сидеть и смотреть, как он спит. Рот его открывался, он тяжело дышал, как будто вместе с ним дышала вся комната. Я заметил, что, если долго сижу напротив него и слушаю его дыхание, тогда и сам начинаю дышать так же медленно, как он, и каждый вдох и выдох делаю с ним одновременно. Я старался тогда дышать по-другому, но не получалось — его дыхание вроде как руководило моим. И на меня тоже наваливался сон. А еще я заметил, что, если гляжу на него очень долго и не засыпаю, тогда он закрывает рот, чмокает губами и смотрит на меня. Мне нравилось, когда он на меня смотрит. Как-то раз днем в постели было совсем темно, а я не знал, наяву это или во сне, и стал шарить руками вокруг себя, словно искал, где я. Но было темно по-прежнему, и я не знал, где я. Я еще долго шарил руками вокруг и ничего не видел, только черноту, черноту, в которой ничего увидеть нельзя и нельзя понять, сплю я или нет, потому что все вокруг меня было горячее, и в черноте что-то другое черное потянулось схватить меня, и шарил я напрасно — знал, что на самом деле вовсе и не шарю, просто руки ощущали что-то, но только непонятно было, что именно, и кто-то, не знаю почему, ужасно громко кричал, но я не знал, кто кричит, потому что не знал, где я, и только когда зажглась лампа и стало светло, когда кто-то включил свет, только тогда я увидел, что сижу в своей комнате на кровати и ничего здесь не изменилось, а я, неизвестно почему, кричу, и на улице уже стемнело. И дедушка все так же смотрел на меня. В такие минуты дедушка никогда не кричал, он только поднял палец и что-то сказал. Потом велел подать ему его зубы. Я подал ему протез и сел на свое место. Он опять поднял палец. «Послушай! Слушай меня внимательно. Я должен сказать тебе, что совершил ошибку. Ошибся. Если бы тогда не прорубили дверь топором, если б тогда удалось, не пришлось бы мне сейчас просыпаться. Всю свою жизнь я ждал какой-то такой минуты, и вот она, кажется, уже тут. Ведь правда, я все еще здесь? Я сидел в собственной крови в ванне, дверь разрубили в щепки. Мне было двадцать лет, и я еще не знал. Не знал, что не было бы твоего отца и не было бы тебя. Или быть-то ты был бы, но не тот, каков есть. Потому что кровь моя, которая не вытекла тогда в ванну, перелилась в вас. Das ganze ist ein Dreck!»
Когда бабушка умерла, я достал бак для белья. Налил в него воды, но поднять не мог. Черный порошок я не нашел. В кухонном шкафу, за пакетами с мукой и сахаром, лежала завернутая в бумагу колбаса. Бабушка всякий раз, как приходила из магазина, прятала ее в какое-нибудь другое место, чтобы я не съел всю сразу. И еще я нашел свечку. Мы готовили картофельный паприкаш с колбасой. Лук она резала мелкими квадратиками и обжаривала в жире. А я помешивал. Пока дедушка был жив, мы на жире не готовили, только на растительном масле, его желудок не принимал жир. Бабушка говорила, что даже покупной жир все-таки лучше, он питательный. Дом ее родителей напротив церкви стоял. За зиму они четырех свиней забивали, у них всегда жиру было вдоволь. Мы с бабушкой навестили ее родственников. Они выставили на стол много мяса и колбасы. Был солнечный день, и они сказали, чтоб я ничего не трогал, пока они будут в церкви. Я бросал камешки в колодец, но они все не возвращались. А когда вернулись, я был в чулане и ел колбасу. Пришлось взобраться на большущий мешок, иначе мне бы до нее не дотянуться. Они зарезали было цыпленка, но он убежал, и голова его болталась сбоку. Я положил колбасу на тарелку, взял хлеб и нож. Сперва отрезал совсем маленький кусочек, но съел его очень быстро. Потом отрезал кружок потолще, но и этот проглотил мигом. У родственников мы с бабушкой спали в одной кровати. Ночью меня рвало, и нам сменили белье. Когда я захотел отрезать еще кусочек, нож соскользнул и порезал палец. Так что видно было, что там внутри, в пальце. Но потом из ранки полилась кровь и текла по ладони, потом закапала на тарелку, и все текла и текла. Я встал со стула, чтобы пойти в ванную, и мне показалось, что сейчас я упаду. Но не упал, только уже не чувствовал ни рук ни ног, а голова стала вроде бы большая- большая, и палец уже не болел, а было даже хорошо, потому что дверь открылась и об меня ударились каменные квадраты пола, черные и белые квадраты, и все стало серое, а я лежал в чем-то очень белом, не знаю где, на чем-то мягком. Было приятно, прохладно. Черное и белое. Я ждал бабушку. Когда я со второго этажа съехал по перилам, бабушка положила мне на лоб мокрую тряпку, потому что вскочила шишка. «Господи, сколько ж я принимаю из-за тебя мучений! Если еще раз устроишь что-нибудь, в приют отдам! Клянусь, что в приют отдам тебя! Счастье еще, что голову не разбил!» В воспитательном доме пол был такой же, когда меня отвезли в больницу. Я вспомнил, что потерял сознание. И вся моя кровь вытекает. Я видел свою руку, она лежала на полу. Никто не приходил. Иногда мне представлялось, как хорошо такому дому, в котором не много людей. Но лучше всего тому дому, в котором вообще никто не живет. Я стоял посредине комнаты. Не двигался, чтобы не потревожить дом. Если стоял так подолгу, дом начинал ворчать. Особенно деревянная лестница. И второй этаж тоже. Но если я был на втором этаже, звуки слышались снизу. Когда я подымался по лестнице, одна ступенька предупреждала другую. Однажды я рассказал про это дедушке. Дедушка похвалил меня. «Наблюдение очень правильное и точное. Наблюдательность — основа всякого знания, но свои наблюдения мы должны стараться сложить в определенную систему. В молодости я много читал Гегеля, это у нас семейная традиция. Моему дедушке, твоему прапрадедушке, книги привозили прямо из Берлина и Вены, хотя он был простой корчмарь. Все, что ни есть на свете, все живое. Даже весь мир можно представить себе преогромным живым существом, вот ведь и дом, например, как и все остальное, рождается и умирает, — а это и есть жизнь. Конечно, такая мысль скорей характерна для пантеистов, для Бруно, Спинозы. Но в конечном счете не чужда она и Гегелю, только его мир пронизывает не душа, а разум». — «Ну зачем ты опять всякими глупостями мозги ему забиваешь?» — «Так что наблюдай, сынок, неустанно, но не заблудись в частностях, приводи все в систему. Однако никогда не считай свою систему совершенной, потому что над любой системой — Бог всемогущий». Однажды днем — они тогда уже перебрались со второго этажа на первый — бабушка думала, что я играю в саду. А я поднялся на чердак. Чердачная дверь была железная и громко скрипела. Здесь жили предки, о которых рассказывал дедушка. Как-то и Чидер залез сюда. Мы ступали осторожно, чтобы нас не услышали снизу. Забрались на балки под самой крышей, и он сумел поднять одну черепицу, так что можно было увидеть оттуда сад. Один я поднять черепицу не мог, это Чидер придумал. Он сказал, надо посмотреть, что в ящиках. Ящики были заколочены гвоздями. Он сказал: если его отец шпион и связан с моим отцом, а в этих ящиках они прячут секретные документы, тогда мы их разоблачим. Между деревьями моя собака нюхала землю. Тогда еще она не сдохла. Но документов мы не нашли. Здесь был тот самый подсвечник, который чуть не пробил голову дедушке, когда он шел по улице. Я узнал его, потому что дедушка рассказывал, что подсвечник грохнулся прямо у него перед носом, он его поднял и увидел на нем большие вмятины, тогда дедушка посмотрел