Недавно я с удивлением узнал из его мемуаров, что пока Костя Тюнькин вовлекал нас в премудрости литературоведения, Стасик, оказывается, вел подсчеты — сколько вокруг евреев.
«Так и насчитал, — пишет Куняев, — …двадцать процентов! 1951 год. » Студентами мы стали в 1952 -м. Значит, еще в кружке начал считать.
Говорят: осторожнее с мемуарами — память у людей выборочна. А может быть, именно в этой выборочности и заключена истинная ценность мемуаров? Что память сохранила — то и есть главная правда о человеке, о его ценностях, о прожитых им днях.
Между стартом и финишем у каждого своя дорожка. Только размечены они на стадионе жизни не параллельно. Иди, знай — какая как изогнется…
Будущий академик Большой Академии Михаил Гаспаров и в семнадцать лет смотрелся непростым, значительным, был весь какой-то мягко-округлый, без углов, с пальцами-сосисочками. Говорил — каждое слово весило. Он поступил на античное отделение и сейчас его представлять глупо, потому что кто не знает классика литературоведения, филолога с мировым именем. Недавно Миши не стало.
Но я увлекся и забыл о себе. А для чего, как говорится, собрались?..
Мое положение было аховым. Закончив девятый класс с четырьмя тройками — следствие того провала в знаниях, о котором рассказано выше, — я понимал, что пять вступительных экзаменов в университет на пятерки точно не сдам. Как выражаются шахматисты, пижон скажется, на чем-нибудь да баллов не доберу. Поступление гарантировали — только пятерки. Оставался единственный выход: получить в школе медаль! Медалисты вступительных экзаменов в вузы тогда не сдавали, они проходили только собеседование. Вот собеседование при моей общей трепливости, считал я, давало вожделенный шанс…
И вот сижу за черным деревянным столом — настроение бодрое, поджилки трясутся. Стол филологический, пол, потолок и стены — филологические, стул, на котором сижу, — тоже, один я пока здесь чужой. Напротив — суровый мужчина без пиджака, лето, рядом молодой. С первым беседуем, второй молчит, он потом проверит мой немецкий. Он еще не знает того, что знаю я — с таким немецким на филфак не ходят.
Сейчас все внимание первому.
Позади жуткая зима. Сна — четыре часа в сутки. Мама будила перед рассветом, после чего я подползал к письменному столу и так — каждый день. Потом в школу и снова — к столу. Остановлен даже спорт. И это после того, как выиграно первенство Москвы — наверстается потом. Кажется, начинаю понимать мазохистов — начинаю получать удовольствие даже от алгебры, тригонометрии, химии: оказывается, если понимаешь — это тоже интересно. Даже за письменные по литературе получаю пятерки! Приспособился: не знаю, где поставить запятую, формулирую по другому, так, как знаю наверняка, — «Отл»!
Но с математичкой получилась промашка. Всю зиму она ходила беременной и может быть поэтому не воспринимала откровений со стороны. Я же ляпнул однажды: «Занимаюсь вашей математикой, только чтобы пятерки получать». Она запомнила до весны, и весной вмазала мне четверку за выпускную работу — единственную в аттестате. Поэтому медаль получилась не золотая, а серебряная.
Ту свою фразу я запомнил тоже — ее произнесет герой фильма «Лидер». И тоже поимеет за нее неприятности.
Словом, пришлось сильно поднапрячься, чтобы приблизиться к мечте увидеть себя когда-нибудь в академической ермолке, ворошащим манускрипты, а вокруг до потолка — книги. Интересно, что давать взятки для поступления в вуз тогда, в последний год при Сталине, никому и в голову не приходило. Никто бы и не взял.
Суровый мужчина напротив выкатывает мне вопрос, который я потом уверенно занесу в разряд мистических попаданий, случавшихся по жизни:
— Кто из русских классиков второй половины XIX века вам наиболее интересен?
Мы по разному видим ситуацию. Ему важно выяснить круг интересов абитуриента, абитуриент же лихорадочно думает, о ком он может хоть что-нибудь сказать.
— Лев Толстой, — произношу я, быстро перебрав в голове классиков, не подозревая, что в то же мгновение угодил в силки.
Сидящий передо мною зам декана филологического факультета МГУ Михаил Никитович Зозуля — известный толстовед, ведет толстовский семинар, в котором я чуть позже и окажусь. Угадал налететь!
Зозуля нехорошо оживляется.
— Интересно, — произносит он, будто ставит метку на борту судна, теряющего осадку. — Так может быть, вы скажете, в чем особенности изображения Толстым народа в «Войне и мире» и в «Воскресении»?
Теперь мой корабль вообще дает течь. Дело в том, что народ-то я уже тогда любил не меньше самого Толстого, но романа «Воскресение» к тому моменту еще не читал. Подниматься и уходить? Но я не даром верил, что именно собеседование — мой спасительный шанс!
Не за долго до случившегося я с карандашом в руках проштудировал объемистую книгу Бориса Мейлаха «В. И.Ленин и проблемы русской литературы». Она, между прочим, была отмечена Сталинской премией, так что ее стоило знать. Я и знал. И стал почти дословно гнать этот замечательный текст Зозуле, все дальше уходя от народа в «Воскресении» и все ближе приникая к истинно Ленинскому пониманию значения Толстого для русской революции.
Даже последовавшее затем явленное абитуриентом вызывающее неведение в языке Гете не стало катастрофой — меня приняли.
Поступлением на филологический факультет МГУ я обязан — к чему скрывать! — и еще одному нешуточному обстоятельству — своей принадлежности к мужскому полу. Мужчины были редкостью на филфаке тех лет, их ценили, хотя бы и инвалидов или пришедших после армии, то есть «в возрасте». А тут юный да здоровый!
Нас, мужиков на филфаке, замдекана Зозуля любовно называл «морской пехотой».
Поскольку я взял задачей рассказать ни о чем другом, а именно о своем постепенном врастании в толстовский мир, что в конечном счете привело к пьесе «Ясная Поляна», воплотилось и в других работах этого направления для театра и кино, то не буду особенно отвлекаться. Не стану, например, рассказывать о блистательном сонме профессоров, принявших под свою опеку нас — первокурсников 1952 года. Какие были люди! Старик-античник Сергей Иванович Радциг, пушкинист Сергей Александрович Бонди, фольклорист Владимир Иванович Чичеров, литературовед-теоретик Алексей Георгиевич Соколов, лингвист Петр Саввич Кузнецов, Гудзий, конечно, — о нем речь еще впереди. С армией аспирантов, лаборантов, доцентов и кандидатов, руководителей семинаров и практикумов они будто брали нас за руку и вводили под филологические чертоги. И мы под ними, под этими чертогами, размещались, кто как мог и кому какая была судьба.
Лесик Анненский — Лесиком мы звали его тогда, он давным-давно — подлинный Лев литературной теории и критики, он шел курсом старше — в своих замечательно написанных мемуарах подробно и добро рассказал о доценте Либане, который нам, юным филологам, «ставил руку».
Вот эта фигура именно в контексте нашего рассказа требует непременного укрупнения.
На первом курсе и я попал в его обработку. Он вел у нас обязательный спецкурс по древней русской литературе, а также еще и спецсеминар «Введение в литературоведение». О том, как я, один из трех во всей группе, изловчился в первом случае получить у него пятерку в зимнюю сессию — особая песнь. Случайно узнав от любимой девушки, группа которой сдавала экзамен Либану на два дня раньше нас, что любимый конек доцента при проверке студентов на вшивость — комментарий Ржиги к «Слову о полку Игореве», а это означало абсолютное знание того, кто там, в этой древней истории, чьим родственником являлся, я за сорок восемь часов до экзекуции в течение ночи вызубрил все княжеские колена наизусть. Поэтому на вопрос экзаменатора, никому практически не ставившего пятерки, чьи комментарии к «Слову» я считаю наиболее интересными, я, понятно, сообщил, что комментарий Ржиги. И тут же шарахнул вслух весь комментарий без запинки.
Поставив в зачетке «отл», Николай Иванович Либан встал во весь свой небольшой рост и пожал мне руку. Потом он спросил, нет ли у меня планов продолжить занятия древней русской литературой, так