подлинности «Слова о полку Игореве». Мазон в ней, в этой подлинности, сомневался. Гудзий неопровержимо доказал, что напрасно.
О том, как он помогал своим ученикам, устраивал их первые и не первые публикации, как опекал, спасая порой от всяческих житейских и общественных напастей, ходили легенды. Те легенды живут до сих пор. Подобные люди и тогда были редкостью, жаль, что теперь о таких вообще не слышно…
Одно то, что нас, ничем, кажется, того не заслуживших, изволили принимать в частном профессорском доме, а не в очередной полутемной, с обшарпанными казенными столами аудитории, сам этот факт отдавал, если хотите, определенным фрондерством старой академической школы по отношению к формальным уложениям тех времен. Такая приватность воспринималась как личный комплимент, как доверие, которое хотелось оправдать.
Гудзий сидел за просторным, академично тяжелым письменным столом спиной к межоконному простенку. Стол был всегда завален бумагами и книгами, а с правого края высилось нечто мраморное и лысое, типа головы Сократа, а может быть, это Сократ и был. Рядом с голым черепом и седым венчиком хозяина все вместе смотрелось безусловной метафорой как современной, так и античной мудрости.
Нашему брату участникам семинара, а собирались всегда одновременно — от третьекурсников до аспирантов, нам отводились там и сям впихнутые между этажерок с книгами глубокие кожаные кресла, а также диван размером на троих.
Полулежа за этажеркой можно было стянуть с нее новый номер журнала или только что вышедшую и подаренную автором книгу. Но книга быстро возвращалась на место, потому что происходящее вокруг было гораздо интереснее.
Время от времени личности в креслах заявляли о себе соображениями по обсуждаемой теме и неизменно бывали выслушиваемы с подчеркнутым вниманием — пусть расцветают все цветы. Только одна сидела тихо, и не приметишь. Она выступила много времени спустя, явив ко мне зависть абсолютно злобную, проистекавшую, предполагаю, от общей, так сказать, ее жизненной неустроенности. Но об этом будет повод сказать позже…
С лицевой стороны стола лицом друг к другу всегда располагались два главных семинарских говоруна, два блистательных полемиста и эрудита — аспиранты Марк Щеглов и Владимир Лакшин. Оба уже созрели тогда для большой работы, оба блеснули первыми публикациями и теперь, играя умом и, я бы даже сказал, этаким интеллектуальным артистизмом, конечно же, желали нравиться молодой аудитории, а главное, человеку за столом. Гудзий в такие моменты таял от наслаждения, не перебивал, сигаретка в мундштуке замирала около большого уха, а в мягких складках его лица с долгими губами, уложенными синусоидой, расцветала блаженная улыбка: вот, мол, какие у нас здесь молодцы! Иногда он спрашивал с искренним недоумением: «Когда вы успели столько узнать?!»
Недавно заглянул в энциклопедию и понял, что наблюдал Марка Щеглова в последние два года его жизни. Всего-то 31 ему было, когда его не стало. С большой белой головой, исковерканным инвалидным телом, каждый раз тяжело устраивающийся на стуле, он светился постоянным покоем и некоей дружелюбной готовностью откликаться на каждое обращенное к нему слово. Его первую статью сам Твардовский напечатал в «Новом мире» по рекомендации Николая Калинниковича. Напечатав, прислал академику благодарственное письмо, просил новых рекомендаций.
Друзья не дали забыть Марка: собрали его статьи в отдельную книжку. Недавно вышло второе — дополненное — издание.
С Владимиром Яковлевичем Лакшиным судьба свела гораздо теснее. Кроме семинара в доме у Гудзия, были еще факультетские капустники, для которых Володя и тексты писал, и которые сам режиссировал. В памяти осталось: скачу по сцене, изображая шуточного Вельзевула в обвисших конькобежных рейтузах — до нейлоновых лосин человечество тогда еще не доросло. Был я также, помню, Ромео, а Шура Коробова, будущая жена Льва Аннинского и многодетная мать, сидела на стремянке, как на балконе, изображая Джульетту.
Лакшин руководил репетициями из зала. На сцену не поднимался. У него всю жизнь что-то неладное было с ногой, и он ходил, частенько опираясь на палочку.
Но больше тех представлений запомнились посиделки после капустников у кого-нибудь на дому — и авторов, и исполнителей. Лакшин брал гитару и замечательно пел русские романсы. Говорили, что мама у него актриса чуть ли не из Малого театра и вот, мол, — передалось. Может быть. Но скорее всего умножилось. Этакий горбатый дьявольский нос, узкие губы — казалось все вопияло против его визуального присутствия в исполнительском жанре, а он в нем был завораживающе неотразим. Кто помнит его многосериальные рассказы по телевизору, со мной согласится. Для Чеховского цикла он пригласил к себе вторым ведущим актера Божьей милостью вахтанговца Юрия Яковлева, очевидную, как нынче принято говорить, звезду. Там Яковлев был тенью, главным был Лакшин.
Журнал «Новый мир» периода Твардовского вполне по праву называют еще и периодом Владимира Лакшина. Он в журнале возглавлял отдел критики и публицистики — самый боевой отдел, на острие идейных схваток. Собственные его статьи, были обычно о классике — Островский, Чехов, Толстой, внешне суховатые, научно основательные, но при этом всегда наполненные уймой чисто житейских наблюдений и самых здравых поворотов ясной мысли. Статьи эти слагались им таким образом, что выглядели предельно спокойными и рассудительными, отнюдь не претендующими на сотрясение основ. Но казалось бы надежно спрятанная авторская мысль, ведущие эмоции, всегда ясно просвечивали сквозь тексты и умные читатели все понимали: и то, что сказал автор, и то, что, говоря, имел в виду. Получалась каждый раз талантливая антисоветчина.
К умным читателям, а еще и бдительным, смело можно отнести читателей, сидевших в идеологических отделах ЦК. Они были циниками, но дураками не были, и где спрятался охотник, хорошо видели. Когда Твардовского отлучили от его журнала, без промедлений убрали и Лакшина.
Когда меня, молодого, горячего и мало в чем по-настоящему разбиравшегося, назначили заведовать отделом литературы и искусства в газете «Труд», единственной, между прочим, «беспартийной» в стране — это был центральный печатный орган профосоюзов, быстро набравший при редакторе Александре Субботине тираж больше 16 миллионов экземпляров, введя в панику саму «Правду» — у нее тираж оказался меньше, я побежал за советом и помощью к Володе Лакшину. Он к тому времени уже начал свою деятельность в «Новом мире», его яркая планета уверенно стала занимать свое авторитетное место на либеральной орбите.
А дело в том, что я много писал об эстраде и театре, следил за процессом, так или иначе, но чувствовал себя сведущим. А вот в делах литературных был, как говорится, ни бум-бум. Но при новой должности литература тоже должна была входить в круг моих интересов.
«Приходи, что знаю — расскажу,» — сразу откликнулся Володя.
Мы пристроились в каком-то закутке редакции «Нового мира», которая и сейчас располагалагается на задах нынешнего кинотеатра «Пушкинский». Там зав. отделом критики самого знаменитого толстого русского журнала два часа держал монолог перед единственным слушателем, отмечая тенденции и вскрывая всяческие подноготные мотивы советской литературы на том историческом этапе. Надо отдать должное единственному слушателю — он подробно записывал, чтобы не забыть. И чтобы, когда понадобится, сверяться с записями.
Каким относительным каждому из нас кажется всякое движение, — примерно так говорит Лев Толстой в моей «Ясной Поляне». Ушли со сцены многие замечательные и даже великие фигуры, коим я был современник, иных даже знал, а если только видел, то и это немало. Но может быть, тут самообман, только мне они и кажутся значительными? А может быть, их значимость действительно относительна настолько, что для пришедших позже они вообще ничего не значат?
Недавно спросил довольно известную журналистку, уже не девочку — лет 45, выпускницу журфака МГУ: а вы знаете, кто такой был Кочетов? — Космонавт какой-нибудь? — предположила она. А Софронов? — Композитор?..
Получается, что из памяти иных живущих исчезают целые континенты недавнего отечественного духовного мира. Борения вокруг гражданской позиции «Нового мира» и ура-патриотической «Октября», Твардовский, Лакшин, поэты Политехнического, Трифонов, Паустовский, Володин и иже с ними с одной стороны, и так называемые «красносотенцы» Кочетов, Софронов, Грибачев и иже с ними — с другой, все это — лишь ветерок в поле, пролетел и забылся?