сказать, на фундаментальной основе. Я сказал, что как раз в последнее время об этом много размышляю.
Сдавать ему было поистине страшно, он никому не давал спуска и требовал безусловного знания первоисточников — всяких многих житий, апокрифов, «слов, со слезами смешанных» и прочих верных Февроний. Даже если ты от корки до корки прочитаешь учебник Гудзия, ему было мало, хотя все сюжеты там подробно и элегантно изложены, требовалось еще одолеть толстенную хрестоматию из древних текстов, составленную тем же Гудзием. Без чтения хрестоматии можете не приходить, предупреждал он. Признаться, ту хрестоматию я все-таки не осилил. Сделал ставку на славный комментарий Ржиги, и, видите, обошлось…
Второго такого эрудита, как Либан, на факультете не было и, наверное, уже не будет. Нынче он подбирается к своим ста годам и недавно признался корреспонденту, что прочитал студентам «все курсы», которые только читаются на филфаке. При всем при том, он так и не защитил, кажется, даже кандидатскую. Сначала, видимо, было недосуг, а потом и не удобно стало: сам Либан что-то там защищает?!
Семинар «Введение в литературоведение» продолжался оба семестра первого курса. Либан одобрил предложенную мною для себя тему: «Анализ содержания и формы «Севастопольских рассказов» Л.Н.Толстого».
В мире есть странности, к которым привыкнуть невозможно. Например, уму не постижимо, а всю жизнь радуешься, что мир поделен на мужчин и женщин. Смотришь на обтянутые тесными джинсиками округлости постоянно возникающих для твоих досужих рассматриваний на улице девичьих фигурок и радуешься. Хотя пора бы привыкнуть. Они и потом будут вот так же ходить и о чем-то своем думать, когда и тебя, бесстыжего, давно уже не будет… Все тут, кажется, ясно, а привыкнуть не можешь… А почему высокое дерево стоит и не падает?.. А птица почему взлетает?..
К вопросам, не имеющим ответа, но тем не менее всегда поражающих даже и мало-мальское воображение, относится такой, мне кажется: почему, беря в руки роман или придя в театр на новую пьесу, ты, точно зная, что ничего рассказанного в книге или показанного на сцене на самом деле, в реальности никогда не было, ты очень скоро всему начинаешь безусловно верить? Мало — верить, еще и переживаешь за них, несуществующих, и заплакать можешь, и рассмеяться.
Литературоведение, конечно, не дремлет, давно уже многое объяснило, но суть этого волшебства остается несхваченной. Тайна сия по-прежнему велика есть.
Дар властвования одного, пишущего, будто свыше назначенного, над воображением другого, читающего или смотрящего, — именно тайна. Но даже не зная, почему живое дерево не падает, войдя в лес, мы не можем не поразиться его щедрому величию. Так и читающему не важно «как это сделано», ему для наслаждения достаточно и того, что оно сделано. И читающему остается одно — добровольно погружаться во вторую реальность.
Выбирая тему для первой же курсовой работы, я имел в виду попытаться раскусить именно то, как сделано: должны же тут быть у классика свои приемы, способы, приспособления. Словом, хотелось проникнуть в неразрешимую тайну. В конце-то концов, затем и пришел на филфак! Вот и начал с препарирования раннего Толстого, чтобы понять, чем он тогда, на заре своей, «всех взял»? Очень хотелось произвести анализ содержания и формы…
Молодость редко сомневается в успехе даже безнадежного дела. Я не мог же сказать этого Либану, да и ни кому не решился бы признаться, что через некоторое время, подучившись и покопавшись в чужой писательской лаборатории, собираюсь научиться писать не хуже Толстого. Ну не совсем, конечно, великой медведицей пера собирался я стать, но все-таки вроде того …
Вот и «подсматривал», как мог… Например, открывал «Севастопольские рассказы» и выписывал из диалогов все глаголы действия и состояния: обозначена, скажем, реплика, а следом идет уточнение — «сказал он», или в той же конструкции — «ужаснулась она», или — «сказал он и…», а после этого, предположим, «замер» или «побежал». Насколько разнообразны в этих случаях глаголы Толстого?
Тут меня постигло некоторое разочарование. Оказывается, особым разнообразием они не отличаются: «спрашиваете вы…», «говорит…», «замечает …», «скажет вам…», «часовой прокричал…», «думал он…», «продолжал Михайлов…», «отвечал штабс-капитан…». Такие конструкции, как «перебил его…», «пробормотал прохожий…», «провозгласила хозяйка», «прибавил он…» или «проворчал Никита…» смотрятся как редкость. В основном «крикнул», «спросил», «отвечал», «говорил», «подумал» и — бесчисленные «сказал». Иными словами, ничего непостижимого в составленном таким образом лексическом реестре я для себя не обнаружил. Бери те же самые простые слова и пользуйся! Да любой в состоянии это сделать. Но одно так и остается невыясненным: почему нас много, а Толстой один?
Интересно, что когда много позже я занялся сочинением пьес, мне такие глаголы вообще перестали быть нужны — в пьесах, как известно, автор обходится только репликами персонажей.
Однако пройти через этот искус было, видимо, все-таки полезно. Может, не повозись я еще в студенческие годы с толстовскими текстами, не проникнись самим их духом и складом, не появились бы те диалоги в «Ясной Поляне» и в «Наташе Ростовой», в которых бы и толстоведы не отличали, что написано или сказано Толстым, а что предложено мною как драматургом.
Либан мне работу засчитал, заметив при этом, как мне показалось, не без симпатии: «А вы, оказывается, восторженный человек!» Видимо, и сквозь косноязычие новообращенного пробивалась-таки любовь к материалу.
На втором и третьем курсах главное продолжилось. Я записался в семинар Михаила Никитовича Зозули, того самого, что допрашивал меня на собеседовании при поступлении, и под его руководством за два года написал две курсовые работы: «Особенности создания образов в раннем периоде творчества Л.Н.Толстого» и «Особенности портрета в романе «Анна Каренина».
А тайна моя оставалась при мне: я пытался научиться писать…
После третьего курса можно было рискнуть напроситься в семинар к академику Гудзию.
В подъезд на улице Грановского (от Моховой — пройти через двор) ведут две или три каменные ступеньки. Тут мы собирались и, собравшись, нажимали кнопку звонка у двери с медной табличкой. Вваливались одновременно.
Прихожая — длинный грот, прорубленный в книгах. В дальнем конце — вход в кабинет. Там высокий потолок и высокие стены. Но стен как таковых нет, есть уходящие к потолку книжные стеллажи, на которых книги стоят в два ряда. Тех, что во втором ряду, редко коснется рука человека.
«Мне проще заказать книгу в Ленинке, чем найти у себя», — признавался профессор.
Говорили, здесь — не менее 30 тысяч томов. Но, думаю, гораздо более.
Кроме книг, не менее жаркая страсть хозяина дома — русская живопись. В оригиналах, понятно. Картины развешаны поверх книг, другого места для них просто нет. Таким образом, из первого ряда достать книгу тоже было не вполне реально, они таились под полотнами.
Кроме Толстовского семинара, мы приходили сюда слушать курс «Истории русской библиографии». Внушительные стопы книг на рабочем столе хозяина дома всегда были приготовлены для показа слушателям — и чего там только не оказывалось! Например, первые издания Пушкина, Гоголя, Герцена, Толстого, конечно, да и множество других самых невероятных раритетов, из числа тех, к чему и прикоснуться — счастье. Значит, профессор все-таки помнил, на какой полке что у него прячется, находил, чтобы нам демонстрировать. Брал книгу с умелой нежностью, будто птенца, вкусно перебирал страницы.
Дмитрий Лихачев вспоминает в мемориальном сборнике: «Имя Гудзия как-то сразу стало широко известно с 1938 года после появления его учебника по истории древнерусской литературы для высших учебных заведений… Вдруг вышел учебник, в котором о литературе, да еще древнерусской, говорилось нормальным человеческим голосом. Там были человеческие слова о человеческих произведениях».
Учебник и хрестоматия Николая Каллиниковича Гудзия выдержали множество переизданий и давно являются классикой в своем роде.
А еще он редактировал тома полного академического собрания сочинений Льва Толстого, начатого Чертковым в 1928 году, выверял тексты, писал научные комментарии. И эта его работа всем текстологическим сообществом признана образцовой.
Сильно нашумела в свое время его схватка с французским академиком Мазоном по поводу