это монах, не имеет право жениться. Пошел посоветоваться к Иоанну Кронштадскому. Тот посмотрел на него и сказал: „Этот путь не для тебя, откажись от сана, откажись от архиерейства“. Он вернулся, взял у друга своего невесту, женился. Потом у них родился мальчик, заболел туберкулезом. Гурич дал обет, что он станет врачом. В промежутке между двумя арестами стал профессором. Доктор Гурич сказал, что дяде Мише нужен пенициллин. А где его взять? Он сказал: „Пойдите в больницу, там хирург балкарец работает, попросите“. Я пошла, сказала, что вот ваш земляк, хороший человек, заболел.
Он дал, только не мог сразу много дать. А велел мне через день приходить, он будет давать по две ампулы. И сестру прислал — уколы делать, за деньги, конечно. Месяца через два-три дядя Миша написал в Красноярск, что он — гравер, может делать печати, организовать граверную мастерскую. До этого он был в Тюмени, справки были, они его вызвали. А мне раз-два в год давал справку глазной врач, что нуждаюсь в лечении в Красноярске. И там врач продлевал. Один раз у врача были неприятности, зачем дает так долго. Вы поосторожнее, это же враги. За мной приходили к дяде Мише, выселять меня из Красноярска» (с. 255– 256).
«Ко мне всегда дети шли, — рассказывала Ольга Григорьевна Джане. — В лагере начальник котельной говорит: „Мы с женой, как прикованные, никуда не можем пойти вечером, дочка ни с кем не остается“. — „Не может быть! Со мной бы осталась. Меня дети не боятся“. Он выписал мне наряд на работу в ночную смену. Вечером пришла к ним, она смотрит. Я говорю: „Иди сюда, иди ко мне, Люба“. Она подходит так робко, я ее взяла на колени, а у самой слезы ручьем. „Тетя, почему вы плачете?“ Слезы мне вытирает. „У меня тоже такая девочка дома осталась“. Она от меня не отходила. Как я приду, родители могли идти, куда хотели. Я ее накормлю, умою, спать уложу, сказку расскажу, и свет гашу. А они говорили, что она так не ляжет, только со светом. „Мы ее два часа укладываем“. Они были мною так довольны. Целый стол наготовят, накроют, едой уставят. Но мне было неудобно, с краешку возьму два-три пирожка. С собой предлагают, но с собой все равно ничего не пронесешь, на вахте отнимут, если только между ног, но пирожки неудобно. И так он мне выписывал наряды в ночную смену. А ночью иду сама в лагерь. Если остановят, видно — серая юбка, бушлат. Говорю — из ночной смены. Могут проверить. И днем работаю, и вечером. Это же лучше, чем в бараке сидеть. В теплой чистой комнате, с ребенком. И в ссылке в Енисейске как-то сказали, что сдается комната. Я пошла. Женщина с ребенком на руках. Я говорю: „Вы сдаете?“ — „Да мы уж раздумали, ребенок первый, плачет, как незнакомого человека увидит“. Девочка прячется у нее в плечо. Я говорю: „Ну, что ты прячешься? Иди ко мне, у меня тоже такая есть“. Она и пошла. Мать была поражена, никогда такого не было, чтобы к постороннему пошла. Потом она от меня не выходила. Так что они даже сказали хозяйке, у которой сами снимали полдома, чтобы не сознаваться, что они сдали комнату за кухней, что они няньку для девочки наняли» (с. 260).
Так и кочевала Ольга Григорьевна между Красноярском и Енисейском, находила себе угол.
А когда перегоняли по этапу, могли и пристрелить. «Мы всегда думали, а куда деваются мертвые тела? Но всякий раз, человек отставал — и слышался выстрел. Я иду и все съеживаюсь, жду выстрела. Выстрела нет. И вдруг слышно — вдруг какой-то гогот. Когда вечером пришли на привал, около костра Цуцы нет. Я все думаю, что предала ее, мучаюсь, что я там не осталась, что меня не убили вместе с ней. А потом в темноте стала видеть какую-то фигуру, похожую на Цуцу. Страшно. Черная ночь, костры и это — как призрак. Мне кажется, что я сошла с ума, что мне мерещится, что это — моя совесть. И я боюсь к ней подойти, к этой фигуре, к этому призраку. Хожу кругами, все уже и уже. И вдруг слышу голос: „Оля! Ну что ты ходишь? Иди сюда“. Голос Цуцы. Я подбежала, это она, и со мной стала истерика. „Я тебя никогда не брошу, я бы никогда себе не простила“. Тогда она меня стала утешать: „Ну, что ты так мучаешься? Другого выхода не было“. А потом Цуца рассказала такую страшную вещь. Она села, конвойные сказали: „Вставай!“. Она сидит. Они сказали: „Ну, смотри тогда!“. И вдруг она увидела, что все охранные собаки смотрят прямо на нее. И она поняла, что когда ее убьют, то она по кускам будет в желудках этих собак. Собаки знали, что хозяева, конвой, оставляет это для них. Она прямо представила это себе и ей стало так страшно, что она сама встала и побежала и догнала всех. И вот тогда раздался гогот. Так вот мы поняли, куда деваются мертвые. А потом всех посылали на лесоповал. Но мне повезло, я там не долго была. Оттуда ведь почти никто не возвращался» (с. 256–257).
Дороги прозрения
В период сибирской ссылки Ольга Григорьевна сталкивалась со многими другими ссыльными. Еще и еще раз она убеждалась, каким образом ее друзей оформляли врагами народа. Сохранилось заявление, которое ее рукой было написано от имени Михаила Богданова. Вот отрывок из него.
«Я рабочий, гравер по металлу, был отдан в ученики с 11 лет. Пятнадцатилетним подростком в 1902 году вступил в партию эсеров в Кутаиси. Состоял в ней до 1918 года. На протяжении всех этих лет я участвовал в революционной борьбе против царского самодержавия в Закавказье и в России. В 1905 году я участвовал в восстании в Тифлисе, в 1906 году эмигрировал в Америку, оттуда вернулся в 1907 году, был арестован в Харькове и отправлен в ссылку, откуда бежал в Тифлис. Во время империалистической войны 14–17 годов я был пораженцем. В 1917 году, будучи зам. председателя Шуйского Совета рабочих депутатов, помогал товарищу М. В. Фрунзе формировать рабочие отряды и под его руководством в октябре я вместе с этим отрядом пошел на помощь восставшему пролетариату Москвы и участвовал в штурме Кремля. После Октябрьской революции я ушел на фронт гражданской войны, был уполномоченным по снабжению юга России, работал в это время вместе с Орджоникидзе и Якубовым. В 1921 году во Владикавказе я опубликовал в местной печати о своем разрыве с левой эсеровской организацией, произошедшем еще в 1918 году. С 1918 года никогда ничего общего с эсеровской организацией не имел. Вплоть до момента своего ареста в июне 1938 года я непрерывно и честно работал на советской работе. 21 июня 1938 года я был арестован в Москве, направлен в город Иваново в распоряжение ивановского НКВД, которое предъявило мне обвинение в создании контрреволюционной левоэсеровской организации на территории Москвы и области. Это обвинение было целиком сфабриковано агентурой расстрелянного провокатора и злейшего врага народа Берия. (В это время еще нельзя было трогать Сталина и, как говорится, тогда списывали все на Берия. —
Накапливаясь, такие подробности меняли сознание, ломали партийные догмы.
«Когда началось прозрение? (спрашивала себя Ольга Григорьевна, незадолго до смерти, в 1989 году. —