монастырь на воспитание. В Италии очень много монастырей. Она эмигрировала, потому что чувствовала, что ее вот-вот тоже посадят, считая, что здесь отечество трудящихся. И вдруг ее тут сажают, и других политэмигрантов. Она мне говорила: „У вас произошел фашистский переворот“. Но это в голову не вмещалось, хотя еще до ареста такие мысли были.
Я ей говорю: „Этого не может быть. Ну, как фашистский переворот?“. То, что фашистский переворот может произойти под маской социализма и под маской советской власти, у меня не укладывалось в голове. Я ей говорю: „А вот я сидела в Новинской тюрьме, там на окнах не было козырьков, и я слышала музыку“. Нас ведь арестовали под 5 ноября, весь состав Московского комитета. Я слышала музыку, и где-то по верхушкам видела даже красные знамена демонстрации, которая шла. А эта Новинская тюрьма, она там была, где теперь СЭВ, снесли ее корпуса.
Так что, когда демонстрация шла, видно было, я видела красные знамена. Как же фашистский переворот?
Но это глупо, наивно так думать. Могут звучать революционные гимны, могут нести красные знамена, и все равно это прикрывает фашистский переворот. Она говорила: „Раз коммунистов арестовывают, значит, фашизм“. Но в меня это не вмещалось. Многие мои близкие друзья до сих пор не могут понять этого. Моя близкая подруга Мария Давидович была очень умная женщина, но она не могла додуматься, даже когда мы уже были реабилитированы. Она приходила ко мне, и мы спорили.
Нас гнали одним этапом на Колыму, меня, Марусю Давидович и Лену Либецкую. Они сидели еще в Фордоне, в польской тюрьме. И мы тихонечко на нарах шепотом беседовали. Все время старались понять. Ну что же это? Вот так, капля за каплей. (На следствии Марусю Давидович подвешивали за ноги и били головой об стенку. Но коммунистические идеи трудно было вышибить. —
Мы были объяты полным обожанием всего того, что происходило. Это как гипноз какой-то. Были, конечно, люди, которые понимали, но только не мы. Мы же были аппаратчики и старые коммунисты, которые посвятили свою жизнь всему этому, и нам очень трудно было перестроиться, очень трудно. И окончательно я все поняла, когда я работала уже членом Комитета партийного контроля над всеми этими вопросами. Вот когда погрузилась в процесс убийства Кирова, тогда окончательно я стала понимать» (с. 211–212).
Судя по моим разговорам с Ольгой Григорьевной, процесс понимания сталинщины не закончился и тогда. Тут такая бездна, что ее до конца и не поймешь. Продолжаем, однако, ее рассказ.
«Вот возьмите, например, эту насильственную коллективизацию и гибель, по некоторым данным, 22 миллионов. Это не официальные данные, но это говорили мне работники статистики. 22 миллиона смертей причинила насильственная коллективизация и голод, последовавший после нее. Я это знала, но все-таки до конца додумать, что был контрреволюционный переворот, это пришло ко мне только за последние годы.
А в конце двадцатых, в начале тридцатых я считала, что все, что делается, правильно. Вообще сначала у меня всегда в голове было: все, что Ленин говорит, все правильно. Даже мысли не может быть, чтобы не согласиться с Лениным. Как бы мне ни казалось, что нет, не так, я должна это отбросить. Раз Ленин говорит — так, значит — только так. А потом это как-то перешло и на Сталина.
Но нужно вам сказать, что он применял очень коварные методы. Например, до этой насильственной коллективизации было принято постановление ЦК о том, что нужна демократия, нужна самокритика, ее у нас недостаточно. Мы принимали все это за чистую монету. В 1923 году было сначала письмо Дзержинского об отсутствии демократии в нашей партии, потом заявление 46.[23] После этого состоялось постановление Центрального Комитета. А мы все принимали за чистую монету. Вот постановление о самокритике, о демократии внутрипартийной. Это же маскировка была хитрейшая, коварнейшая. Но мы же не понимали.
Это нас объединяло, привлекало, мы верили, что в нашей партии все правильно. В 1927 году была открытая дискуссия в партии. По всем ячейкам, всюду выступали оппозиционеры и выступали мы. Я в это время была секретарем райкома в Баку. И боролись за мнение каждой ячейки. Оппозиционеры уже читали завещание (речь идет о завещании Ленина, где он давал нелестную характеристику Сталину. —
И вот однажды вечером, когда дискуссия по району закончилась, приходит к нам Володя Хуталашвили. „Давайте, товарищи, побеседуем“. — „Давайте“. Мы хотим с ним беседовать. И вот целый вечер мы с ним разговаривали. И он нам объяснял, что из себя представляет Сталин. И говорит: „Вы понимаете, почему столько старых большевиков пошли за оппозицией? Это не потому, что нам нравится Троцкий, его платформа, а потому что мы хотим, чтобы партия не шла за Сталиным, это — подонок, это — негодяй, он обманывает всю партию. Вот вы не поняли, что Ленин прозрел и рекомендовал его убрать. Вы не поняли этого. А он приносит нашей партии величайший вред, и кончится это все очень плохо“.
Очень много он нам говорил о Сталине, и мы не верили. „Не может этого быть! Ты клевещешь. Это оппозиционеры выдумывают. Не может это быть! Сталин — это Ленин сегодня“. Вот до чего у нас это было в мозгах. Он говорит: „Вашими руками он нас закопает в землю“. Мы говорим: „Да что ты говоришь? Никто вас не собирается закапывать в землю. А что вы ведете подпольную работу фракционную, так вас за это исключат из партии. На это есть постановление X съезда“. — „Нет, нас всех прикончит он вашими руками. Он нас закопает в землю, а потом по вашим головам он придет к единоличной власти, и тогда ваши головы полетят“.
Мы кричим: „Да, что ты! Обязательно все по образцу Французской революции что ли должно происходить?“ — „При чем тут, — говорит, — Французская революция? Я вам говорю, как будут развиваться события у нас в России. Все вот так будет coвершаться“.
Мы не верили. Весь вечер мы спорили, он нам объяснял и втолковывал, вкладывал в мозги, а от нас отскакивало, как горох от стенки. И в конце концов он рассердился, встал и говорит: „Запомните, слепые щенки, что я вам сегодня говорил“. Хлопнул дверью и ушел. А я на всю жизнь запомнила: „Слепые щенки, запомните, когда-нибудь у вас откроются глаза, но поздно будет“. Вот так и совершилось, как он говорил.
Конечно, они все погибли, всех оппозиционеров он прикончил. А потом он пришел к единоличной власти и прикончил и всех тех, по чьим головам он пришел на трон. Все, как Хуталашвили нам сказал, свершилось.
Почему они не могли переубедить ячейки? Какая-то часть пошла за ними, но он их всех истребил, а массы верили нам. Верили, что мы строим социализм, что большинство в ЦК — это последователи Ленина, Сталину верили. Наверное, человек так устроен, что в его мозги войдет, то и держится. Верили, слепая такая вера была. Вот он нас и назвал „слепые щенки“. Все они были уничтожены, не только они, но и рядовые.
Один раз, когда я уже в лагере была на Колыме, пригнали этап тюремщиц. Значит, те, которые сидели по тюрьмам, по политизоляторам. Пригнали целый этап, мы пришли с работы и узнаем, что пришел этап тюремщиц. И вдруг ко мне идут и говорят, что вот из такого-то барака тебя зовут, тебя там кто-то знает. Я пошла. А там одна бакинская коммунистка, которая была в оппозиции, совершенно рядовая. Рая, я помню ее звали. И эта Рая, когда я пришла, лежит на нарах. „Боже мой, Рая, ты что, в тюрьме была?“ —