„Да“. Муж ее Мумидлинский тоже в оппозиции. Его, видно, уже расстреляли, а она сидела во Владимирской тюрьме и вот попала в этот этап.

Мы коренные бакинки. А ее отец был старый, старый большевик. Еще когда у нас боевая дружина формировалась в 1917 году при бакинском комитете большевиков, то у него на квартире первые совещания были. Она говорит: „Ну, вот что? Вот вы нас били, вы нас отвергали, а теперь мы с вами на одних нарах. Вот чего вы добились“. Ну, что я могла ответить? Ничего.

Маркс пишет („Гражданская война во Франции“): „До сих пор в истории всегда повторялось одно и то же явление. Если угнетенные трудящиеся брали власть и свергали власть угнетателей, то через некоторое время чиновники, выдвигаемые этими победившими трудовыми классами, постепенно складывались в новый класс и становились господином над выдвинувшими их трудящимися“. Ну, а дальше, он продолжает, в Парижской коммуне это не произошло, потому что они себя застраховали от выдвинутых ими депутатов и чиновников такими способами, как всеобщая избираемость, сменяемость, жалование не выше среднего мастерового. Он там показывает, как застраховалась Парижская коммуна от своих собственных чиновников. Но это же все только на 70 дней» (с. 212–215).

Для многих тогда было характерно то же самое: осознание того, что получилось от захвата власти большевиками, шло в рамках марксистско-ленинской теории. Это еще не было полным осознанием, только первым шагом. И в те годы, когда Ольга Григорьевна одна оставалась со своими воспоминаниями, в отдельной квартире на Кутузовском проспекте, в ней продолжалась эта работа, расставание с великой идеей. И отчасти поэтому ей так тяжелы были воспоминания. Она в одном месте говорит об этом, о тяжести воспоминаний — не только об изменах друзей, любимых, — но об измене идеи:

«Знаешь, чем еще так страшна старость? — сказала однажды Ольга Григорьевна, — болезнь, слабость, но еще груз воспоминаний, они давят меня». — «Ну и что? Вспомнила и хорошо. Они же всегда были с тобой, всю жизнь», — возражает, по-видимому, Джана. Ольга Григорьевна продолжает: «Но раньше они меня не давили, потому что я была занята другим. А теперь вспоминается все так ярко. Или у меня такое живое воображение? Будто рядом, а никого ведь уже нет. Я говорю прямо себе — не вспоминай, ну перестань, не надо, но я не могу больше, это так тяжело» (с. 123).

У меня не раз было впечатление, что она продолжает перебирать свой жизненный путь и чувствует, что разгадка от нее ускользает. Ведь этот процесс имел очень много слоев глубины. И с той точки зрения, к которой она привыкла, со стороны теории, которую она усвоила, вернее обрывков этой теории, оставшейся у нее, когда она постепенно от многого отказывалась, далеко не все было понятно. Говоря языком социолога, в двадцатые годы шел процесс становления партии вождя, за которым пошли массы, потерявшие привычную ориентацию. В XIX веке историческое развитие шло медленно, и казалось, что можно на него рационально повлиять. Поэтому еще в начале XX века (ведь настоящий XX век начался с 1914 года, Ахматова правильно это заметила) люди увлекались партиями, партийными программами, различными планами развития России. А когда начался настоящий XX век, пошли какие-то непредвиденные катастрофические изменения, и массы растерялись. Держала только вера в гениального руководителя, за которым надо пойти, и он выведет. То есть начала складываться партия вождя, опиравшегося на слепо поверившие ему массы, на слепо поверившие ему толпы растерявшихся людей. Именно это было главным козырем Ленина. Он создал такую партию. И эта партия оказалась гораздо более мощной, чем партия, устроенная на старых принципах, несмотря на то, что сам Ленин не до конца сознавал, что он строит, и в его партии оставались некоторые остатки социал-демократизма. Муссолини очень правильно это понял, когда он назвал себя учеником Ленина. Он действительно ухватил суть дела, что наступил — по крайней мере в некоторых странах — век партий растерявшихся людей, слепо идущих за вождем.

И даже сегодня в нашей стране, когда сверху нам была брошена демократия, люди не умеют ею пользоваться, они сами не знают, за что голосовать, они не понимают никаких партийных программ, они привыкли, что словам нельзя верить. Чаяния и надежды масс все время кристаллизуются вокруг той или иной фигуры, то в Ельцина поверили, то в Лебедя поверили, какое-то время в Примакова верили, сейчас в Путина верят. То есть растерявшаяся масса людей не способна строить демократическое общество. Она стихийно движется, как поток, в сторону тоталитарного государства. И вот Муссолини стал учеником Ленина, отбросив кое-какие привески социал-демократизма, которые оставались еще формально в партии большевиков. Потом Гитлер стал учеником Муссолини. И Сталин постепенно стал ориентироваться на этот европейский опыт переосмысления ленинского начинания. И это, конечно, уже выходило за рамки программы и устава партии, созданных еще Лениным. Это было парадоксальным, неожиданным развитием тенденции, которую Ленин почувствовал и в какой-то степени воплотил. Но западноевропейский опыт Германии, Италии пошел дальше. И Сталин использовал центрально-европейский опыт. Фактически он двигался в ту сторону, по которой пошел Муссолини, а потом Гитлер, сохраняя все атрибуты ранней советской власти. Сам Сталин это понимал. Работая в КПК, Ольга Григорьевна нашла факты о постоянных контактах Сталина с Гитлером.

Для Ольги Шатуновской, для многих это долго казалось чем-то нелепым, невозможным. Если есть красные знамена, если раздаются по-прежнему революционные песни, какой же фашизм. Но ведь и фашизм в Германии пользовался красным цветом для своих знамен. Только посередине знамени был не серп и молот, а то, что мы называем фашистским знаком, свастика. А красный цвет Гитлер прекрасным образом сохранял. И если говорить о стиле гитлеровских песен, то они не так уж сильно отличались от революционных коммунистических песен.

Это один слой реальности, просто бросавшийся в глаза. И за этим еще более глубокий слой. В переломные этапы истории, когда кончается одна инерция и еще не сложилась другая инерция, когда история как бы делает крутой поворот, даже более крутой, чем прямой угол, почти поворачивает в обратную сторону, на 180 градусов, — невозможно победить, следуя каким-то разумным правилам, разумным расчетам. Тут начинается эпоха безумия, мне приходится еще раз повторять, потому что это еще один очень важный слой реальности. И с одной стороны выдвигаются святые безумцы (ими были ранние христиане 2000 лет тому назад), а с другой стороны выдвигаются безумцы, одержимые демонами. Те и другие действуют иррационально. Иррационально действуют Петр и Павел, иррационально действует Нерон или Калигула, человекоорудия дьявола, как назвал их Даниил Андреев И опять это повторяется в XX веке. XX век — это эпоха параноидных вождей. Отдельные люди были больны паранойей и в прежние времена, но они редко попадали на престол. А вот в эпоху крутого надлома в некоторых странах наступает время, когда именно параноид становится центральной фигурой.

То, что Ольга Григорьевна говорила о переходе от революции к единоличной власти, было сходным для Наполеона и для Сталина, но они совершенно разные люди, дышавшие воздухом разных эпох. Наполеон был человеком совершенно рационально действующим, и абсолютно нельзя смешать его с диктаторами XX века. Наполеон был автором Гражданского Кодекса, который стал классическим кодексом, организовавшим буржуазное общество. У него были свои страсти, он был замечательным полководцем, и его увлекала война сама по себе, он в этом смысле не знал удержу, но это еще все-таки не безумие. Никогда бы никакой Наполеон не стал истреблять своих собственных маршалов, посмевших ему возразить. Его не увлекала утопия Бабёфа, и он не стал бы, прикрываясь утопией, истреблять крестьян, неохотно продававших ему хлеб. Раскулачивание и голодомор — это то, что нормальный человек осуществить не мог, это было уже безумием, это было параноидным решением, и это решение проскочило, это решение как-то одобрялось даже такими людьми, как Ольга Григорьевна, которая, правда, не была никогда на работе в селе и не видела это своими глазами. Но как-то люди принимали все официальные фразы, которыми все это оформлялось. А разве не параноидной была опричнина царя Ивана Васильевича? Это действия, которые нельзя даже задним числом подвести под разумную политику. Этот прорыв паранойи в человеческую историю — параноидная опричнина, параноидная коллективизация, параноидный террор. Причем параноид мог в каких-то поворотах, я об этом говорил, действовать разумно и приобретать авторитет гения в глазах своих ближайших подручных. Тем хуже было для страны, которая оказывалась в его власти.

Конечно, отдельные эпохи религиозной одержимости, идейной одержимости были и раньше. Конечно, элемент безумия был в Варфоломеевской ночи в той же Франции, элемент безумия был во французской политике террора при Робеспьере. Но это были всплески, это были как бы короткие взрывы массовой одержимости без превращения безумия в стабильный порядок. Режим Гитлера, режим Сталина был уже режимом, в котором логика безумия, логика паранойи стала устойчивым политическим порядком. В этом различие. Варфоломеевская ночь длилась одну ночь, походы против альбигойцев длились дольше, но

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату