— Ну и отлично, — кивнула она. — Только имей в виду, какая я ни глупенькая, а полночи под открытым небом меня держать нельзя. Не забудь, когда будешь разговаривать, что ты выпил одну маленькую кружку пива — это ведь все? — а я, между прочим, приняла шесть порций джина с лаймом.
— Из них четыре — лишние, — строго добавил он.
— Кончай, слышишь?
Герберт промолчал, и через минуту пальцы, лежащие у него на рукаве, снова дружелюбно сдавили ему локоть. К его собственному удивлению, у него вырвался тихий довольный смешок.
Они шли по берегу канала. Кругом стояла тишина, пахло краской, гнилой древесиной и речной водой.
— Ты ведь парень серьезный, верно?
— Верно, — ответил он. Пусть знает.
— Я сразу это поняла, еще тогда. Совсем не такой, как тот ваш приятель, красавчик с улыбкой.
— Совсем не такой. Он потрясающий парень, — добавил Герберт. — Алан Стрит. Девушки все, само собой, от него без ума.
— Только не я, — поспешно возразила она. — А вот тебя я с первого взгляда поняла, что либо возненавижу, либо ты мне понравишься. Пока еще не решила окончательно. Знаешь что? Давай тут посидим, покурим.
Они уселись на старое бревно и закурили. И Герберт начал рассказывать про себя, поначалу с запинками, но потом все увереннее и горячее. Описал ей вчерашний ужин дома.
— Какая она, эта Эдна? — перебила она его в этом месте.
— Да она вполне ничего, только не в моем вкусе.
— А кто, например, в твоем вкусе?
— Сам не знаю. Но она не в моем. Да это не важно, — нетерпеливо отмахнулся он. — Не в ней дело.
— Ну, допустим, — как будто не без сомнения согласилась она. — Рассказывай дальше.
— Понимаешь, когда я узнал, что они за меня все обдумали и решили — купили брату Артуру вторую ферму, чтобы «Четыре вяза» достались мне, — мне стало стыдно.
— И напрасно, — быстро сказала она. — Тебя ведь не спросили, что ты сам хочешь. Они просто заботились о том, чтобы вся семья была пристроена.
— Но потом, — продолжал Герберт, — когда они все разговорились, в особенности отец, у меня уже чувство было совсем другое. Выходило так, что им ни до кого нет никакого дела, лишь бы свои были в порядке.
— Уж я-то знаю! — вздохнула она.
— И это мне не понравилось. Я не был готов к такому отношению. Конечно, в армии жизнь другая, дисциплина, приказ, боевая задача, но даже и при этом, если бы мы там думали: «Провалитесь все, остался бы я цел и невредим», мы бы ничего не добились, иной бы дух был в армии. Ведь нас заверяли, что люди, которые остались дома, теперь не такие, как были…
— Некоторые не такие.
— Я естественно ожидал, что почувствую эту разницу сразу, как только вернусь. Кое-что перед самым возвращением я успел заметить, что настораживало. Но я думал, это не важно. А вчера смотрю, они все расселись за столом, такие довольные, отхватили жирный кусок, вцепились и не намерены выпускать из рук, что бы ни было с остальными людьми, — и у меня так муторно стало на сердце! Послушай, — вдруг смущенно оборвал он себя, — это, наверно, подло, что я так говорю? Они мои родные, любят меня, и вообще они хорошие люди, я не хочу, чтобы ты думала о них плохо…
Он растерянно умолк.
— Я не беру своих слов обратно — ну, насчет разговора, и чтоб ничего другого, — хоть я немножко и пьяная. Так что ты ничего такого не подумай. Но я должна тебя поцеловать. — Она наклонилась и легко чмокнула его в щеку. — Потому что ты славный. Нет, это — всё, на сегодня. Будем разговаривать дальше.
— Не знаю, как идут дела у того другого пария, про которого ты говорила, Алана Стрита, — продолжал Герберт, немного задохнувшись после этой неожиданной интерлюдии. — Я собираюсь у него спросить. Но вот про третьего нашего приятеля, с которым мы вместе вернулись, — здоровый такой, плечистый, помнишь? — пришлось кое-что услышать сегодня утром.
И он передал ей то, что узнал про Эдди Моулда.
— Я бы тебе много могла рассказать насчет этого, — грустно произнесла она. — Хватило бы на десяток непристойных романов. Насмотрелась. Безобразие, конечно, я вовсе не спорю. Но, знаешь, не так это все грязно, как представляется, — просто некоторые женщины не выдерживают, когда и год, и два — одна беспросветность, одиночество и ничего не происходит. Вашему приятелю, и всем остальным, надо постараться все простить и забыть и начать заново. Все мы слабые и сумасбродные, и столько трудностей выпало на нашу долю… Но понимаешь, — она вскочила и ткнула его в грудь маленьким сердитым кулачком, — у меня не об этом душа болит — эти вещи можно в два счета уладить, — а вот про что ты раньше говорил: что опять возвращается то, что было, вся эта жадность, эгоизм. Представляешь, как только миновала угроза и можно больше не опасаться — и сразу опять думают только о себе. Люди не переменились, не набрались ума — научились только делать бомбы все тяжелее и тяжелее и ненавидеть. А к чему это нас приведет? Дальше-то что? Ну, черт же возьми!
— Ты что, плачешь? — изумился Герберт.
— Да, дубина ты стоеросовая! Обними меня на минутку. И помолчи. Да, я тебя предупреждала, что нельзя, но это совсем не то, и ты совсем не такой.
Они сидели в обнимку на берегу темного канала, вокруг сгущались ночные потемки, и Дорис легонько всхлипывала, а у Герберта, как сумасшедшее, колотилось сердце. Все это вышло так неожиданно, он совершенно забыл, если и знал когда-то, как странно и непредсказуемо иногда ведут себя девушки. Хорошо ему сейчас или нет, он и сам еще не понимал. Все это еще предстоит осмыслить на ясную голову.
— Который час? — вдруг спросила Дорис и отстранилась. — Пора на автобус.
На обратном пути она молчала и под руку его не взяла. Расстояние, разделявшее их, казалось Герберту огромным. Это ему не нравилось, и минуты через две или три он сам взял ее руку и просунул себе под локоть. Тогда все опять стало хорошо.
— Ты бы рассказала о себе, — отважился даже попросить он. — Я знаю, что тебя зовут Дорис Морган, что ты во время войны работала на авиационном заводе, а до этого была продавщицей и жила в Кройдоне. И еще я помню, что ты говорила о братьях, — негромко добавил он.
— Надо же, запомнил, — усмехнулась она. Но чувствовалось, что ей это было приятно.
— А как же. Но мне хотелось бы знать гораздо больше. Я все это время говорил только о себе, а ты ведь мне совсем ничего о своей жизни не рассказала.
— Да нечего и рассказывать, — отмахнулась она. И вдруг, к его удивлению и даже некоторой досаде, перескочила на Эдну: — Эта твоя Эдна небось на ферме выросла?
— Да, отчасти. Но Бог с ней, она тут ни при чем.
Еще один головокружительный перескок.
— Тебе нравится фермерствовать, Герберт?
— Работа нравится, хотя она не из легких. Я к ней привык. — Тут он замолчал.
— Ну, дальше. Рассказывай.
— Да я, понимаешь, не до конца еще все это продумал, — запинаясь, проговорил он. — С работой все нормально. Она мне по душе, другой искать не стану. Хорошее это дело, на земле хозяйничать. Приносит человеку большое удовлетворение. Ты бы поняла, если бы пожила на ферме.
— Навряд ли, — грустно возразила она. — Я бы там не смогла. Бр-р!
Герберт тоже огорчился. Действительно, они разговаривали, как представители двух разных национальностей. На минуту он представил себе ее на чуждом фоне больших заводов, сверкающих витрин, улиц, толп, кафе — Лондон, Кройдон.
— А эта Эдна, она, конечно… — начала было она.
— Ну что ты затвердила — Эдна, Эдна! Сколько раз тебе объяснять, что она ни при чем? Забудь о ней.