пытается разобраться в схеме. Болезнь вконец изнурила его, и каждое движение стоит ему больших усилий. Этьен изо всех сил старается помочь. С отверткой в руке он разбирает детали по указанию инженера. Приемник давно заброшен и находится в плачевном состоянии. Кое-где уже появилась ржавчина.
— Ну как? — спрашивает Дорзит.
Этот вопрос выводит Лаланда из себя.
— Что как?
— Нашли причину поломки?
— Да их тут, наверное, добрая дюжина.
— Если вы не сумеете починить приемник, дело может принять серьезный оборот.
— Для чего вы говорите мне об этом? Может быть, вы воображаете, что я сам не могу этого понять?
Сердитый тон Лаланда раздражает плантатора, и он ворчит:
— С вами говорят вежливо, могли бы отвечать тем же.
Нервы Лаланда не выдерживают. Он срывается в крике:
— Я говорю так, как мне нравится. Если вас это не устраивает, можете убираться. Я не приглашал вас в гости, вы сами расположились у меня. Для ремонта приемника вы мне не нужны. Какой толк в том, что вы здесь торчите!
Дорзит замахивается красным жирным кулаком. Ван Рильст хватает его за руки прежде, чем тот успевает нанести удар. Инженер видел, как Дорзит подскочил к нему, но даже не пытается защищаться.
— Оставь его в покое, — говорит Ван Рильст. — Ты же видишь, что у него лихорадка. Он не понимает, что говорит.
Этьен тоже решил вмешаться:
— Не глупите, чего ради вы затеваете драку?
Обрадовавшись жертве, на которой можно сорвать свой гнев, Дорзит обрушивается на негра:
— Заткни глотку, макака. Тебя не спрашивают. Здесь белые решают свои дела, понятно? Если люди одной породы хотят драться, они и дерутся. А обезьянам нечего вмешиваться! Их это не касается.
Инженер уже взял себя в руки. Он недоволен собой и сожалеет о своей опрометчивости: до сих пор ему так хорошо удавалось скрывать свои чувства. В недружелюбном взгляде, который он бросает на Дорзита, сквозит страх, не нажил ли он себе могущественного врага? За двадцать пять лет, прожитых им в джунглях, плантатор сумел завязать многочисленные связи в правлении компании. Плохой отзыв написать недолго. Господа, живущие в Брюсселе, расположившиеся в комфортабельных кабинетах с искусственным климатом и со старинной мебелью, окруженные разодетыми секретаршами, всегда склонны строго судить тех, кого они посылают подыхать под солнцем тропиков. Одно ехидное слово, вскользь брошенное в подходящий момент, может вас лишить вознаграждения за тридцать месяцев тропического зноя, лихорадки и москитов. Лаланд протягивает руку Дорзиту.
— Простите меня, я не хотел вас оскорбить.
Дорзит молча пожимает руку.
— Все мы раздражены, — заключает Ван Рильст. — Самое главное — поскорее установить связь с кораблем.
Ларсену надоело посылать сигналы в пустоту, он отходит от стола. Снова «Мария Соренсен» отрезана от всего мира.
Олаф заснул, вытянувшись на диване. Пот струится у него по лицу.
При виде больного сына капитан испытывает такую острую боль, что готов завыть. Никогда в жизни ему еще не приходилось так страдать. Он забыл обо всем, его преследует одна мысль: Олаф в опасности. Ларсен не понимает, как мог он спрашивать себя, любит ли он своего мальчика. На мгновение промелькнувшая мысль, что Олаф может умереть раньше, чем он, до такой степени потрясает его, что у него перехватывает дыхание. Что ему теперь до Кристины? Если Олаф любит ее, пусть женится. Что должен желать отец своему сыну? Только счастья.
Ларсен вспоминает разговор, который у него произошел когда-то с местным деревенским пастором: жена пожаловалась на него пастору, и тот пришел помирить их. При первых же словах пастора капитан возмутился: все, что я делаю, — я делаю для ее же блага. А пастор его поправил: для ее блага, как вы его понимаете. Сперва Ларсен подумал, что он смеется: ясное дело, для ее блага, как он, Ларсен, его понимает. Разве может быть иначе? Пастор посмотрел ему прямо в глаза и спросил: «Вы никогда не задумывались над тем, что у вашей жены может быть другое понятие о благе, чем у вас?» Ларсен понял, но не согласился: женщина никогда не знает, что для нее лучше. Принимать решения — это дело главы семьи, отца. Так было со дня сотворения мира, и никто на это не жалуется. Жена Ларсена тоже на это не жаловалась. Очень скоро после замужества она стала принимать жизнь такой, какую он ей предлагал. Никогда она не возмущалась. Но значит ли это, что она была счастлива? — спрашивает себя капитан.
И тотчас же отвечает: а кто счастлив на этом свете? Сам-то он разве счастлив? Ведь ему приходится нести на себе всю ответственность за существование семьи, за ее благосостояние, ответственность за командование судном, ответственность перед хозяевами за улов. Разве кто-нибудь помогает ему в этих делах? Понимают ли его хотя бы? Отдает кто-нибудь должное его усилиям? Его заботы никого не интересуют. Он борется в одиночку. Каждый одинок в этой жизни. Одинока его жена со своими невзгодами и разбитыми надеждами, одинок он сам, и Олаф тоже одинок. Но у сына есть эта долговязая белобрысая девица. Они, должно быть, страдали, не зная, как им преодолеть препятствия, встающие на пути к их счастью. Главным препятствием был он, отец Олафа, человек, для которого с момента рождения мальчика весь смысл жизни заключался в том, чтобы сделать его счастливым. Почему он препятствовал женитьбе юноши? Потому, что желал ему лучшего. Именно поэтому он стал врагом своего сына. И Олаф не любил отца. Впервые капитан признался себе, что, быть может, у Олафа было свое понятие о собственном благе и, возможно, он был прав. Теперь уже Ларсен не знает, правильно ли он поступал, обращаясь с сыном так, как его отец обращался с ним самим. Что касается его, Ларсена, он любил своего отца, который до конца своих дней оставался для него образцом. Шли годы, и понемногу он сам все больше и больше становился похож на старого Густава Ларсена. Но времена изменились, как говорит его жена. И его сын пошел против него. Вероятно, он женится на Кристине. Женщина всегда сумеет добиться своего. Невестка, наверное, его возненавидит, — она его уже ненавидит, — и восстановит Олафа против родителей.
Мать, должно быть, будет переживать, станет обвинять его, отца. От подобных мыслей кровь приливает к голове Ларсена. Пусть убираются ко всем чертям! Он стукнул кулаком по столу и громко выругался. Но Олаф не слышит, он все еще спит. Отец нежно смотрит на него. «Господи, только бы он выздоровел! Сделай так, чтобы он выздоровел, господи, и я разрешу ему все, что он хочет, обещаю тебе... даже жениться на Кристине...»
Холлендорф берет со стола пинцет. Осторожно приподнимает марку, внимательно разглядывает ее в лупу. Один из мельчайших зубчиков согнулся. Он аккуратно его выпрямляет: к счастью, зубчик цел. Перелистывает каталог, отыскивает стоимость марки. Эта серия, увы, самая дешевая.
Телефонный звонок.
— Алло, говорит телефонистка. Берлин на проводе.
Пустая комната. Огромный письменный стол занимает большую ее часть. Черный, украшенный тяжелой резьбой, он говорит о долгих годах обеспеченного буржуазного существования, которого не могли потревожить две мировые войны. Большой книжный шкаф о кариатидами также напоминает об этом счастливом времени; о нем говорят и книги в солидных, прочных переплетах, и зеленые шторы, ниспадающие тяжелыми складками, и персидский ковер, и чуть потертые кожаные кресла, китайские статуэтки на полках, картины немецкой школы на стенах. Тишину уютного кабинета нарушает продолжительный телефонный звонок. В комнату входит старая служанка с заспанным лицом, запахивая на ходу халат и шаркая домашними туфлями. Снимает телефонную трубку.