шатровой крышей. Он выжигал остатки воздуха над островом и медленно подбирался к Даблину, волоча из воды плёнку горящей нефти. Разумно и целенаправленно форсировал сушу.
Огонь был творением рук человеческих, пусть даже случайным творением, и поэтому он был разумен; он действовал изобретательно и планомерно. А Даблин терял способность изобретать и искать, он вжимался спиной в холодный металл трансформаторной будки и затравленно озирался, видя вокруг только неотвратимо наползавшую смерть. Он шумно дышал, широко раскрывая рот, удушье наваливалось, глаза болели — казалось, они вот-вот лопнут от жара, и тогда Даблин зажмурился, откинул голову и тоскливо завыл.
И даже вой у него не получился — лишь глухое шипение вырвалось из его горла, саднившего от дыма и раскалённого грязного воздуха. Даже голоса у Даблина не было.
Щука, вяло подумал он, сползая спиной по холодному рубчатому металлу, жадно впитывая спиной эту чудом сохранившуюся прохладу. Безгласная, слепая, неразумная, обречённая щука. Допрыгнуть до берега и умереть на нём с обваренными жабрами. Или не допрыгнуть — и тем более умереть. А они будут стоять на берегу, на вполне безопасном расстоянии, молчать и смотреть на дело рук своих. Кто с ужасом, кто с удивлением, а кто и с восторгом перед выпущенной на волю стихией, пожирающей наши жизни. Будут стоять, огорчённо прикидывая, сколько же это рыбы пропадает зря — ну, кто бы мог подумать, что в этой давно грязной и, казалось бы, безнадёжно мёртвой луже может быть столько рыбы? Или метаться по берегу, пытаясь заглянуть на подветренную сторону горящего озера: а не подбирается ли огонь к буферным ёмкостям с отсепарированным газом? То-то рвануть может, если подберётся! Многим тогда не поздоровится, если рванёт. А самых практичных, самых трезво и напористо мыслящих такие мелочи не занимают. Они думают о том, как жить дальше. И не просто жить, а жить хорошо. Не хуже, чем до сегодняшнего, прямо скажем, ошибочного решения. Ошиблись ведь, не учли, что комиссия может поторопиться и нагрянуть с утра — а надо было учесть! Вот и приходится теперь думать о дальнейших шагах, о том, как спасти репутацию, карьеру, просто премию, наконец. И не только свою премию, но и всего коллектива нефтепромысла. Вот он, коллектив, взирает на нас с надеждой и верой, готовый клятвенно подтвердить единственно правильную версию случившегося, которую нам ещё предстоит придумать. Вот они, рядом, сплоченной стеной: старательные, но, прямо скажем, недалёкие хозяйственники; не знающие (и не надо им знать!) сомнений руководители среднего звена; дисциплинированные рядовые исполнители. Ну, и просто случайные зрители, которые, к счастью, либо не знают о причинах пожара, либо охотно забудут. Либо им просто никто не поверит: что значит мнение злобствующих одиночек против единодушия коллектива? Если вы знали заранее, то почему же молчали, почему не пытались предотвратить это, как вы его называете, авантюристическое решение? Молчали ведь, Сергей Николаевич? Вот и продолжайте молчать. Так держать. Вы же принципиальный человек, товарищ Даблин, — так не отступайтесь же от своих принципов, молчите! А то вот был у нас любопытный случай, вы даже не поверите, — приходит недавно ко мне в кабинет один молодой инженер, тоже вроде вас, занозистый, и заявляет, представьте себе…
Судя по тому, сколько «прелюбопытных», «удивительных» и просто «забавных, вы даже не поверите» случаев услышал Даблин из уст своего бывшего начальника, жизнь Реваза Габасовича состояла из одних анекдотов. Да и само существование этого человека порой представлялось Даблину анекдотическим. Ведь что есть анекдот? Пародия на действительность. Наглая пародия, жалкая пародия, невозможная, иногда просто глупая, но почему-то, увы, смешная. Может быть, затем смешная, чтобы казаться безвредной? Несмешной анекдот не живёт и дня — даже если он действительно безвреден, даже если он считается полезным и подлежит организованному распространению. Несмешной анекдот не сможет внедриться в действительность и стать действительностью, а смешной — запросто.
Не анекдот ли: погибнуть вместе с озером, которое пытался спасти? Не смешно… Даблин попробовал разодрать слипшиеся от жары веки, не разодрал, судорожно, с остановками, втянул в себя древесную и мазутную гарь, растворённую в воздухе, и ещё крепче зажмурил глаза, вжимаясь лопатками в холодный, очень холодный металл.
…Анекдот о некомпетентной принципиальности был первым из рассказанных ему Ревазом Габасовичем, и на Даблина этот анекдот произвёл должное впечатление. Даблин — тогда ещё не инструктор райкома (подающий надежды, ценимый, уже на третьем году службы прочимый в кресло заведующего отделом), ещё даже не комсомольский секретарь управления, а просто один из молодых специалистов в лаборатории анализа нефти, недавний выпускник химико-технологического института — тот Даблин, хотя и воспринял анекдот без особого доверия, но должные выводы из него сделал. Принципиальность без компетентности — ничто. Равно как и наоборот. И Даблин-комсомольский секретарь старался не быть кабинетным работником. Чтобы руководить по методу «мы посоветовались, и я решил», нужно быть компетентным. И принципиальным. Между прочим, это самый демократический из всех авторитарных методов руководства — ибо даже мнение пьяницы Прохорова берётся в расчёт. Компетентность прохоровых плюс принципиальность Даблина…
Одно угнетало: всё чаще приходилось запираться в своём кабинете, чтобы, не дай бог, не увидели, как Даблин нащупывает свои решения, чем это сопровождается. Чтобы слушок не пополз: «воспаряет», «витает в облаках», «отрывается от действительности»… Не в этом же дело — но как объяснишь? Воспаряет — значит, пустой мечтатель, безответственный человек, гнать его с руководящей должности под благовидным предлогом.
Если бы так, подумал Даблин, если бы я мог взлететь в любой момент, как это якобы проделывают безответственные мечтатели. Щукой рвануться ввысь, прочь от этого огненного шатра, — рвануться и выжить, пусть даже опалив шкуру…
Чёрта с два. Теперь я зачем-то нужен Земле, теперь она меня не отпустит.
Потому что воспаряют ненужные. Не мечтатели, не прожектёры, даже не прожигатели жизни — а не нужные Земле люди, занятые не своим делом. И как раз тогда, когда вплотную приближаются к воплощению не своего, не нужного Земле дела. Что может быть нелепее, чем аврал по спасению озера, загубленного авралами по спасению плана, сорванного авралами по разгрузке овощей, замороженных в трюмах из-за авралов на строительстве… Да разве же станет планета терпеть это чудовищное нагромождение паллиативов, временных и аварийных схем? Разве не попытается отторгнуть от себя смелых инициаторов, принципиальных и бескорыстных авторов этого идиотизма?
А ведь меня в райкоме ценят именно как гениального диспетчера, незаменимого при авральных, регулярно возникающих ситуациях. Вот я и воспарял, едва начиная различать свой очередной замысел. Не потому, что был счастлив, нащупывая решение, а потому, что Земле эти мои замыслы не нужны. Ей больно от смелых и частых оперативных вмешательств, и она научилась узнавать, где и как зарождается грядущая боль.
Это раньше наши действия были стихийны и непредсказуемы. Истребление бизонов, охота на воробьёв, распашка целинных земель… Теперь-то мы ведаем, что творим. Но творить продолжаем, не в силах вырваться из порочного круга временных схем. А планета зондирует наши мысли и загодя видит в них свою грядущую боль, которую мы вполне сознательно ей готовим. Земля не трогает решительных карьеристов, жуликоватых хозяйственников и масштабно мыслящих имбецилов. Она попросту не замечает их, ибо в их мыслях нет места болям Земли — только свои болячки, только собственная корысть, а что может быть естественнее для живой твари? Земля отторгает тех, кто предчувствует её боли, пред-знает последствия — но заносит скальпель…
Припекло пальцы правой ноги, и Даблин, не вставая, поддёрнул её под себя, волоча пятку по скользкому и мокрому. Боль не отставала, тянулась следом, и тогда он на ощупь протянул руку, нашарил что-то горячее, налипшее на стопу, и стал отдирать, обжигая ладонь и шипя сквозь зубы. Это был полиэтиленовый мешок Реваза Габасовича; наверное, огонь, добравшись по низу, расплавил край, и тот, приподнявшись, налип на босую ступню. Открывать глаза не хотелось: больно раздирать веки, да и зачем? Чтобы снова завыть от страха? Это было бы унизительно. И бесполезно. Даблин вздохнул, обхватил колени левой рукой и уронил на неё голову, уткнулся лбом в мокрый холодный рукав. А правой рукой нащупал под собой мокрый холодный полиэтилен и стал возить по нему ладонью, лаская влагой обожжённые места.
Почему-то он никак не мог вспомнить, когда и, главное, зачем подстелил под себя этот мешок. Долетев до острова, Даблин прежде всего отключил подстанцию… Нет, прежде всего он вытащил из воды