— Слушай, извини, так получилось…
— Что у тебя получилось?! С бабой гулять у тебя получилось? Это, типа, весна началась, да? Типа, на девочек потянуло? Я не пойму, ты чего сюда пришел, как в бюро знакомств, что ли? Чай-кофе-потанцуем? А ты дверью не ошибся, случайно?
Паша оцепенел от того, с какой почти ненавистью, с цыком пацанским его троюродный брат сцеживал слова сквозь зубы.
— А что случилось? — только и мог он, вполне идиотски, пробормотать.
— Что случилось? Ты у меня случился, кретин!!! Просто меня взяла за яйца охрана дорогого товарища Львова. А так ничего не случилось! А потом и лично дорогой товарищ Львов позвонил, мол, где это моя доченька, — Максим срывался на плохой театральный фальцет, Паша цепенел. — А доченька на моих глазах смоталась с моим же подчиненным! Который изволит сбрасывать мои звонки!!! «Барин не изволит принимать», блядь… Доченька ушла с мелким клерком из компании «АРТавиа»! А это значит, дорогой мой, что ее папочка, если рассердится, может не просто засунуть нам в жопу эту его «золотую карточку» (она стоит как десять твоих зарплат, нет, десять моих), — он может нам вообще перекрыть кислород. Ты понимаешь? Ты что-нибудь понимаешь вообще?!
Паша и правда что-то неважно соображал нынче. Хлопал глазами, разевал рот, слабо пытался пролепетать.
— Пошел вон, — как-то вдруг буднично, без патетики, закончил Максим и демонстративно уперся взглядом в монитор. — Мне такие люди тут не нужны.
Долго, долго Павел выбирался из уродливой офисной громадины, как из завалов: то невозможно дождаться лифта, то приходится перешагивать провода-ремонты; задыхаясь, он ослабил узел галстука. «Смерть чиновника», ха. (Чуть улыбнуло.) Из-за густой синевы стекол в без того мрачный день везде было нечеловечески мутно и муторно. Выпав наружу, он огляделся: куда теперь? (Косой колонной шла по проспекту грохочущая техника, одни подбирали за другими остатки грязного снега; если у обочины случалась легковушка, тракторы ее объезжали, ломая всю свою старательную диспозицию.) Да не все ли равно?
И он пошел вдоль проспекта, пытаясь привести мысли в порядок, унять это нервное колочение, с абсурдной мыслью, что встретит, не дай бог, Эльку. И что он ей скажет? «Завещаю тебе свою кружку»?.. Рабочие наверху, в дрожащей от локтевого напряжения люльке, меняли плакат на рекламном щите, и снег вокруг походил на место убийства: клочья, ошметки, какие-то тряпочки.
Ну да. Все правильно. Так даже лучше, когда поставлена точка. Жгло только унижение, и Паша шагал как оплеванный, а от этих пацанческих речитативчиков, переходящих в крик, — от этих псевдоблатных повадок Максима до сих пор что-то потряхивало в горле — не от страха. От омерзения. В том числе — от омерзения перед собой, жалким, лепечущим.
Надо было хлопать дверью раньше и самому. Вернее, может, этот удар в самый лоб и нужен был, чтобы шоры наконец слетели: Паша загребал ногами снег, что-то восклицал про себя, невидяще проследил за инвалидным «Икарусом», последним из могикан. Господи, куда он полез, с кем связался, и ради чего? Ну да, «АРТ-авиа» — обычные мошенники, точнее, может, и не обычные, нарастившие в крупных городах свои кормушки, вотчины благодаря вдохновенным дельцам типа Максима. Но суть-то. Когда уезжала Наташа и надо было то ли задержать ее, то ли лететь тоже, он, Павел, в панике дергал за все рычаги, — и ладно мошенники. Он бы и к убийцам вслепую мог пристать. Не дай бог. Но тогда — к кому угодно. Хоть на шухере стоять, пока душат жертву и та скребет по ковру. Плевать. Тогда было плевать: сейчас Паша как будто трезвел.
Да и не в этом дело. Какая тут мораль, при чем здесь вообще мораль?
Ничего не получилось. Все, что он отчаянно пытался сделать, оказалось зря, он у разбитого корыта, — и Паша зверел от отчаяния.
По морде бы этого Максима, жлоба самодовольного.
По морде.
И на все плевать.
Он шатался по городу до вечера. Эти говяжьи ступени подземного перехода он помнил с детства, потому что в такие финально зимние дни они становились не просто скользкими, а убийственными, неясно — как весь город не переломал себе хребты… Ступеньки кровяно-бурые, единственный в СССР вид неблагородного гранита — не на постаменты, они напоминали дефицитное тогда мясо: то, что грязно белое и истоптанное, — это как прослойки жира, косточки, гадости, всякий снег. Шагая под тусклыми фонарями подземелья, Паша вспоминал, как был странно уверен в детстве, что над переходом на самом деле машины не ездят. Нет, идея-то у переходов такая, но на деле это условность, что ли. Он трудно и с удивлением формулировал сейчас. Взрослый мир казался тогда настолько переполненным всякими условностями, бесполезными на вид миражами, что люди вряд ли спускались под землю в действительности за тем, чтобы пройти под машинами.
Хотя можно было и поверить, по содроганиям от тяжелых грузовиков или трамваев, напряженно бегущих посередке проспекта, Паша это и сейчас ощутил. Год назад снимали рельсы и заново клали по дорогой чешской технологии, на какую-то особую резину — для тишины, с большими газетными понтами. Недавно в те же газеты написали жители домов на проспекте, спросили, почему трамваи не стали тише. Отвечал им городской чиновник: так для этого пришлось бы закупать особые же (чешские?) вагоны…
Теперь Паша шагал мимо бесконечно длинной, видимо, общаги, где в нижних окнах одинаково стояли утюги, цветметовыми подошвами, и одинаково отражали цветметовый мир. Хотел доказать Наташе, что и он не пустое место, он тоже волевой, амбициозный… Да чушь какая. В конце концов, он — это просто он, такой, какой есть, со всеми неудачами, загонами, плюсами и минусами. Конечно, Наташа никогда не заявляла ему, что он пустое место. Но… Но вот для Ольги он если и не человек искусства, то, по крайней мере, человек думающий и чувствующий, со своими взглядами и мнениями. И Ольге интересно слушать его мнения. И это видно. Черт возьми, действительно, почему он должен под что-то подстраиваться, насиловать себя?..
Вечером неожиданно позвонил бывший уже шеф. Голос спокойный, сосредоточенный:
— Павел, запомни, чтобы таких тет-а-тетов с Ольгой Евгеньевной Львовой больше не было, хорошо? Ты мальчик большой, сам все должен понимать. Это прежде всего проблемы для фирмы. Усек?
— Да.
— Вот уволишься, тогда пожалуйста, гуляй с кем хочешь, где хочешь…
Значит, он не уволен. Но это уже ничего не меняет.
— Чего с тобой такое? — спросил Игорь, когда Паша явился по хорошо знакомому адресу.
— А что?
— Какой-то ты… на взводе.
Странно, если это так заметно внешне.
Данила обложился тяжеленными книгами в бархатных переплетах: эти подшивки «Огонька» собирал полвека назад покойный дед. Их раскопали недавно где-то в недрах квартиры, непривычно для нашего времени полной чуланами.
О, что за изысканное это кушанье! Обложки и вклейки раскрашены в такие цвета, что завораживает зрение и совершенно очаровывает персиковый тон какого-нибудь Мао. А номера года шестьдесят второго, портреты космонавтов? — волшебная же аура, в стране появились особые люди, обожаемые, совершенные — молодые, красивые, с нереально безупречными биографиями, с нереально отретушированными улыбками, — как боги спустились с Олимпа…
И пока Данила взахлеб, с притушенным восторгом рассказывал о находке, о том, как все это интересно, Павел пытался прикинуть: насколько это серьезно. Похоже, бедный Данила просто не знал, чем себя уже увлечь… или отвлечь…
Бедный Данила заметил растерянность, с которой Паша переваливал глянцевые листы, чуть задерживаясь на архитектуре, и неуверенно добавил:
— Ну и продать их, наверное, можно… Дорого…
— Да?
Самые раритетные номера — за март пятьдесят третьего, с очень благородным старым Сталиным, вставшим из-за стола во всю обложку, — были, увы, безнадежно испорчены для продажи: в статьях, в