— Почти два года. — Додик понурился и замолчал.
— Два года! — протянул он и покрутил головой в знак удивления. — Чего там? — обратился он к подчинённому и кивнул на стол.
— Да, так… песни громко пел… а адреса не мог вспомнить… сопротивления не оказывал, — запинаясь, читал лейтенант.
— Хм! — задумался капитан, — О, Господи! — он помедлил и в упор посмотрел на Додика, — Вы меня извините, товарищ…
— Самарский Давид Евгеньевич, — подсказал лейтенант.
— Товарищ Самарский, вы еврей по виду? — Додик напрягся и ощетинился.
— Да. — ответил он жёстко.
— Ну что творится на белом свете, — огорчился капитан и хлопнул себя по боку, — Уж и евреи так пить стали! Что дальше то будет? А? — обратился он к Додику. — Вы ж нам помогать должны, товарищ писатель… бороться за здоровый быт!
— Верно, — огорчился Додик, — вот видите, как неудобно получилось, — он раскаивался так искренне, что капитан улыбнулся.
— Давай сюда! — скомандовал он лейтенанту и подписал подсунутую бумагу, — Потом книгу-то подарить забудете! — обратился он к Додику.
— А я, чтоб не забыть, вам сборник со своими песнями подарю. Сегодня же. Обещаю.
Всё же и в безвоздушном пространстве есть молекулы.
Неожиданно возник Василий Иванович. «Вот этот никуда не девается. — подумал Додик. — Власть меняется, а сыск, действительно, вечен… интересно, знает про вытрезвитель или нет… наверняка доложили… ему главное во мне щербинку найти, зацепить… а там и до трещины недалеко».
Додик был на взводе, и его несло!
— Вы в Питере бывали? В Ленинграде, значит, — спросил он «серого мыша», сидящего напротив.
— Два раза, — Василий Иванович был спокоен, открыт и доброжелателен…
— Всего?! Жаль… но я вам объясню… Там время такое есть месяца полтора в году… призрачного света и нереальной жизни, когда воздух становится серебристо-прозрачным и все предметы приобретают это свойство призрачности и нереальности. Размытые очертания домов, белые лица, замедленные движения — нечто потустороннее, вечное, неторопливое. Многие едут любоваться, но если жить в этом, а не быть гостем, открывается суть вещей, их истинная ценность… Тени обступают подъезд ведомства у Цепного моста, тени бродят, не находя места и не удаляясь, на Кронверке у Петропавловской крепости, тени в окнах Шереметьевского дворца, в саду, позади музея Александра Третьего, а теперь Русского, в окнах Инженерного замка, на Сенатской, у Медного всадника, на Васильевском, на Тучковой набережной, у Дворцового моста… — Василий Иванович слушал внимательно и не прерывал Додика. — Может, и в других городах и местах они так же мечутся, не находят себе места, но их не видно простому глазу, а там в назидание нам этот свет льётся, он идёт не только сверху, но от испарения болот, в которых загублены сотни тысяч невинных… это всё души. Они никак не могут оторваться от своего дома, они обречены страдать с нами… всегда невинные, неведомые… и грешники, связанные одной бывшей жизнью с нами, которая теперь открылась, как ворота настежь, и обнажила всех. — Додик остановился и пристально долго смотрел на сидящего напротив жёстко, сжав губы, — Не улавливаете ассоциации? — спросил он твёрдо. — Мне бояться нечего и, слава Богу, не за кого. Я один на белом свете. Понимаете? А рукописи… рукописи не горят.
— Понимаю, — спокойно ответил Василий Иванович. — Наша работа — не ассоциации. Она сложнее!
— Даже? — деланно удивился Додик.
— Да. Защитить вас и общество от ваших ассоциаций…
— Я не просил вас. И не уполномачивал, — зло возразил Додик.
— Извините. Вот тут вы не правы. — Василий Иванович положил обе руки на стол и пригнулся к Додику. — Вы здесь живёте, и никуда вам не деться, как тем теням, о которых вы мне красочно рассказали. Никуда. Я понял вас.
— Ошибаетесь, Василий Иванович, одна дорога никогда не закрыта — туда, к ним. И притом дорога, где не принимают формулу «Мёртвые срама не имут!» Враньё это! Я прощаюсь с вами. Навсегда. Съездите в Питер в середине мая. Советую…
«А теперь… срочно смываться… а то в психушку упекут…» Додик через Проточный спустился к реке и шёл по набережной… «Неужели и этот город станет моим только после того, как я превращусь в тень, которую не может достать никакая человеческая воля?»
Вечер коснулся сначала воды — она потемнела, потом чёрным стал герб на шпиле университета, сильно увеличенный эффектом горизонта, потом скатились в густую синеву склоны Воробьевских гор, церквушка блеснула золотым куполом и утонула в сумерках — это было самое серое время — до тех пор, пока не засветятся фонари на столбах, зажжётся всё больше и больше окон в каждом доме вслед за возвращающимися с работы, вспыхнут убогие неоны реклам, и по небу прочертит яркий след золотой неслышный самолёт высоко-высоко в последних лучах догоняемого им дня.
В клубе было пусто, как всегда в это время. И, как всегда, стучали бильярдные шары. В нижнем, густо накуренном сумеречном буфете узнаваемые лица опять сидели за столиком, «Кто такие? Наверное графоманы, — подумал Додик. — Носит такой протёртую на сгибах многотиражку трёхлетней давности со своим опусом и показывает всем… то ли мечтает охмурить редактора, то ли выпить хоть кофе за чужой счёт…»
— Мы опять с вами здесь встретились! — остановил его голос, и он обернулся. Несколько мгновений всматривался в лицо молодого человека, пока узнал его.
— Миша! Действительно, у нас постоянное место встречи… Как поживаете, как ваша рука?
— Вы это помните?! — удивился Миша.
— Отчего же нет? — в свою очередь изумился Додик. — Вы ведь очень талантливы, насколько я понимаю… да в вашем классе других и не может быть у такого профессора…
— Вы правы! — согласился Миша, — Там и отбор, и напор… а рука… — он замялся. — Я, знаете, перешёл на другое отделение… на теоретико-композиторское.
— О! Вы сочиняете?!
— Пытаюсь. Попробую… если через год не восстановится рука, останусь… там и без меня хватает…
— Это не довод! — возразил Додик. — Что значит — «хватает»! Тогда после Пушкина и Толстого вообще закрыть ворота — и всё. Литература закончилась!
— Может быть, — неожиданно согласился Миша.
— Как же так? Разве жизнь может остановиться?
— Жизнь не останавливается, а Толстые не каждый сезон рождаются, — совершенно уверенно возразил собеседник… — А в школе изучают только самых-самых, да и издают больше всего — не так ли?
— Да, да, — усмехнулся Додик, — Один мой приятель так говорит о композиторах… мол, есть композитор Шостакович, а остальные — пишут музыку…
— Ну, он не прав, по-моему… он музыкант?
— Нет, поэт!
— Вот в этом-то и дело…
— В чём? — заинтересовался Додик.
— В недостатке информации! — уверенно произнёс Миша. — Есть и сейчас очень много интересных авторов, но чтобы их послушать… их слишком редко исполняют…
— Понятно. Но, позвольте Вам заметить, зеркально-с писателями… их слишком редко или вовсе не печатают…
— Да. Знаю. — согласился Миша, — Но и мне позвольте вас поймать на слове… — Додик молча