Здесь умиротворение, тишина, уравновешенный покой, хотя, казалось бы, должны царить скорбные ноты… кончается трагедия… течение жизни убеждает в неотвратимости произошедшего, и мысли сбиваются, и запахи одурманивают, и тишина убеждает… и жизнь становится понятнее, как даль на самом краю пропасти, ничем не заслоняемая и ничем более не отделенная от твоего глаза и следующего возможного шага…
Сукин
Рукопись учителя он теперь носил везде с собой. Перегнул листы пополам, вложил в обложку от 'общей тетради'. Их получилось две. И обе он еще вложил в папку из мягчайшей кожи с вытесненным золотом гербом в правом верхнем углу (два перекрещенных меча и в каждом секторе по картинке), которую захватил в каком-то немецком штабе… сначала она у него в планшетке хранилась, потом планшетку он подарил соседскому мальчишке, а папку эту оставил… она была размером чуть больше тетрадок… в нее же он сунул трофейную ручку-карандаш и свою тетрадочку в клеточку с переписанными набело стихами.
'Вот и все мое богатство. Даже проще — вот он, весь я… все, что сделал в жизни хорошего… чужую рукопись сберег и стихов накропал… впрочем, может, они никому и не нужны, а я тут хлопочу… спросить тоже не у кого… нет такого человека, который бы понимал, и которому я верю…
Иногда он открывал рукопись наугад и перечитывал, не вглядываясь в строчки, потому что многие абзацы и даже страницы знал наизусть…
'По снегу ползло синее одиночество. Туча набегала на луну, темнел мелко пупырчатый наст, потом свет снова наползал, тень пересекала двор легко и бесшумно. От этого движения затерянность в мире ощущалась особенно болезненно. Лоб холодило оконное стекло, колени упирались в теплые бревна сруба, мыши возились, укладываясь спать или отправляясь на промысел… некому было бросить слово. Некому. Оно падало в пустоту. В синюю тень. Скользило по насту, обходило стволы яблонь. Ничто его не задерживало… это слово катилось на круглых колесиках 'о': о-ди-но-чест-во…
Эта рукопись была для него учебником. Читая и перечитывая ее, он однажды почувствовал, что стал улавливать ритм прозы, что, даже не вникая в суть слов, может почувствовать настроение по ее пульсу, как врач определяет болезнь, зажав пальцами вену на руке пациента, а уже потом, в дополнение к этому, глядя в его глаза и выстукивая и выслушивая…
И еще он понял, что эта рукопись — его крест. На свете она нужна больше всех ему, и так случилось, что доверена ему, а значит, он отвечает за нее и должен сделать все, чтобы ее прочли люди… он был уверен, что это необходимо… но как? Он снова открывал наугад:
— …Тогда он вдруг почувствовал, что полетел, потому что сильно любил. И когда долетел до луны, почистил ее, чтобы светлее на улице было и стал спускаться обратно. Ну, что летать одному… ночью… и он опустился под ее окно. Она бы его заметила, так светло стало. Но ее родители не умели летать… мать еще ничего, а отец — ни за что. Они в тот день повесили новые толстые шторы на окна. У него была контора, он держал лошадей, и балеголе у него их брали, а он складывал копки…— И Шейна разгладила скатерть ладошкой, которая до конца не разгибалась. Она поерзала немного на стуле и недоверчиво посмотрела на внука. — Тебе, правда, интересно? — Он кивнул головой. — Никто же не слушает. Кто старшие, сами все это знают, а молодым некогда, а маленьким… нет, ну ты не маленький, но внуки так часто видят своих бабушек…
— Так ты рассказывай, рассказывай, бобе…
— Но однажды, когда отца не было дома, она отодвинула штору и посмотрела в щелку… так он стоял там. Не летал, потому что одному невозможно летать. Он просто ждал. Тогда она потихоньку выскочила за калитку, и они взялись за руки. Это такая дерзость. И что ты думаешь: не успели они взяться за руки, как почувствовали, что полетели… Просто земля уплыла из-под ног, вот так, — Шейна показала, как ладошка поднимается медленно со скатерти и парит в воздухе выше и выше…— И они так и поплыли над улицей, потом над синагогой, потом над церковью у рынка и дальше над лесом…
— И ты видела, бобе…
— Ну, как тебе сказать?..
— А откуда же ты знаешь?.. — Шейна замялась и опустила руки на колени…— Это была ты, Шейна?! — Монька уткнулся в ее теплый живот лицом и почувствовал, что у него мокрые глаза. — А что было потом?
— Потом была жизнь. Когда приходили белополяки, нас прятали соседи Савченко от погрома, а когда приходили красные, мы прятали Савченко от разбоя, они все отбирали… а когда пришли немцы, мы вместе в лес ушли… там такая чаща, что мама за луг только на опушку ходила, и нас не пускала… там волки телят таскали и детей…
— И ты ни разу в лесу не была…
— Почти…
— Как это, бобе?
— Ну, мы полетали, полетали, и родилась твоя мама…
— Сразу?!
— Нет, не сразу… тебе рассказывать очень трудно… Потому что, — она так задумалась, — их дермон ди хупе, я вспоминаю, но как тебе объяснить… еврейская свадьба, это же такой целый… целый, ну, как вы ходите в театр, только по-настоящему. Я тебе каждый раз объясняю и потом забываю, с чего начала. Я же грамотная, еще с тех пор…
— С каких?
— Ну, с тех, когда еще мы без погромов жили, и мой папа, твой прадедушка учил детей в хедере. Это же не часто было. Не сапожник, не портной, не кошер… ну вот, теперь я стану рассказывать тебе про кошера и потом забуду, откуда свернула.
— Шейна, ты читала по-русски.
— Что ты, что ты… по-русски у нас только полицмейстер читал, Савченко и мой папа. А Фельдман еще умел и по латыни, он окончил университет в Варшаве, но он жил в соседнем местечке…
— И что? — Так зачем я тебе начала эту майсу?
— Ты сказала, что потом была жизнь. А что до того было?
— До того была жизнь, и потом была тоже… все стали уезжать… учиться. Все в город спешили цу зухен а глик — за счастьем… а кто остался, тот остался…
— И ты осталась…
— Нет, папа вовремя умер…
— Шейна, как можно умереть вовремя, он что будильник поставил?
— Нет, он просто знал, когда позвонят, и не стал ждать…
— А так можно?
— Если ОН захочет, (Шейна подняла кривой палец), все можно. А кто остался, тот остался, ведь опять пришли немцы и уже не погром сделали, а всех подряд убили.
— Зачем?
— Они устроили гетто — это такой город, обнесли колючей проволокой, собрали туда всех евреев и убили… Я думаю, им не нравится, когда кто-то лучше тебя.
Он проглотил ком, образовавшийся в горле, и потер ладонью лоб так крепко, что заломило виски, отложил рукопись и сжал кулаки…'как это напечатать?' Если бы его спросили, что же такого в этой… этой… прозе… он бы не смог ответить… надо было жить тут, внутри этого мира, чтобы понять, что можно и что нельзя, без объяснений, потому что самые простые и очевидные вопросы, 'детские', как их называют, оказывается, самые трудные… а порой на них нет ответа…
Он снова уперся глазами в страницу.
Она поднялась со стула, еще раз провела горбатой ладошкой по скатерти и оправила передник.
— А сейчас ты можешь полетать?
— Знаешь, что, оставим до вечера.
— Не хочешь говорить…