подозревать, что Маркель и его киренаики правы: люди не о счастье пекутся, они стремятся к наслаждению. Они стремятся к наслаждению даже вопреки своим интересам, вопреки своим убеждениям и своей вере, вопреки своему счастью… И молоденькая женщина, что шла сейчас о бок со мною, так горделиво выпрямив стан, но низко согнув под бременем печалей нежную шею в шелковистых завитках светлых волос, — она поступала совершенно так же: искала наслаждения и не заботилась о счастье. И тут меня впервые поразила мысль, что один и тот же, собственно, образ действий вызывает во мне неодолимое отвращение к старику пастору и бесконечную нежность к молоденькой женщине, более того, робкое благоговение, точно в присутствии божества.

Пылающее закатное солнце потускнело, пробиваясь теперь сквозь плотную завесу испарений над городом.

— Простите, фру Грегориус, вы позволите задать вам один вопрос деликатного свойства?

— Ради бога.

— Тот, кого вы любите, — я ведь даже не знаю, кто он, — он-то что об этом говорит, и вообще: что он думает предпринять? Как он представляет себе дальнейшее? Ведь нынешнее положение вряд ли может его устраивать…

Она долго молчала. Я было решил, что сказал бестактность и она просто не желает отвечать.

— Он хочет, чтобы мы уехали, — вымолвила она наконец.

Я даже отступил на шаг.

— А он может уехать? Я хочу сказать, он свободен, обеспечен, не связан ни службой, ни профессией, волен поступать, как ему вздумается?

— Нет. Если б так, мы бы давным-давно уже уехали. Здесь все его будущее. Но он хочет попытать свои силы на новом поприще, в другой стране, как можно дальше отсюда. В Америке, например.

Я невольно улыбнулся про себя. Клас Рекке — и Америка! Но мне стало не до смеха, едва я подумал о ней. Я думал: там он пойдет ко дну с помощью тех именно своих качеств, которые вывозят его здесь. И что тогда станется с нею?

Я спросил:

— А вы сами — хотите вы этого?

Она покачала головой. Глаза были полны слез.

— Я больше всего хочу умереть, — сказала она.

Солнце погружалось мало-помалу в серую мглу. Прохладой потянуло от деревьев.

— Я не хочу губить его жизнь. Не хочу делаться ему в тягость. Ведь зачем бы он уехал? Только ради меня. Вся его жизнь тут, положение, будущее, друзья, всё.

Я ничего не сумел на это ответить, она была тысячу раз права. Я снова подумал о Рекке. Все это было так на него не похоже. Вот уж не ожидал, что он способен на подобные поступки.

— Скажите, фру Грегориус, я могу ведь рассчитывать на вашу дружбу, вы считаете меня другом, не правда ли? Вы не обижаетесь, что я говорю с вами о таких вещах?

Она улыбнулась мне сквозь слезы и вуаль — да, она улыбнулась!

— Я к вам очень хорошо отношусь, — сказала она. — Вы такое для меня сделали, чего никто другой не сумел бы или просто не захотел сделать. Вы можете говорить со мной о чем угодно. Мне так нравится, когда вы говорите.

— Скажите, а он, ваш друг, — он давно задумал уехать с вами? Давно он об этом говорит?

— Нынче только в первый раз сказал. Мы виделись тут незадолго до вас. Он ни разу прежде об этом не заговаривал. Мне кажется, у него прежде и в мыслях этого не было.

Я начинал понимать… Я спросил:

— Так, значит, что-нибудь такое стряслось, вот именно теперь… если ему пришла вдруг эта мысль? Что-нибудь его встревожило?..

Она опустила голову.

— Возможно.

Старуха с метлой снова шла прямо на нас, мы побрели назад к церкви, медленно, в молчании. Мы остановились у паперти, где — встретились. Она устала; она села как прежде на ступеньку и подперла ладонью подбородок, уставив взгляд в густеющие сумерки.

Мы долго молчали. Было тихо вокруг нас, но над нами ветер уже слышнее шуршал листвой, и не было больше тепла в воздухе.

Она вздрогнула как от озноба.

— Мне хочется умереть, — сказала она. — О, как мне хочется умереть. Я чувствую, что свое уже получила, все, что мне причиталось. Никогда уж не смогу я быть так счастлива, как была в эти недели. Редкий день проходил без того, чтобы я не плакала; но я была счастлива. Я ни о чем не жалею, но мне хочется умереть. Да только как это сделаешь. Самоубийство, по-моему, отвратительно, в особенности для женщины. Мне противно всякое насилие над естеством. Да и его, признаться, жаль.

Я молчал и не прерывал ее. Глаза у нее сузились.

— Да, самоубийство отвратительно. Но жить бывает порой еще отвратительнее. Просто ужасно, как часто нам приходится выбирать лишь между вовсе уж отвратительным и менее отвратительным. Ах, если б можно умереть!

Я не боюсь смерти. Даже если б я и верила в загробную жизнь, я б ее все равно не боялась. Я не знаю за собой ни одного хорошего или дурного поступка, когда бы я могла поступить иначе, чем поступила; я поступала так, как должна была поступать, и в большом и в малом. Вы помните, я однажды говорила вам о своей первой любви и жалела, что не отдалась ему? Теперь уж я не жалею. Я ни о чем уж не жалею, даже о своем замужестве. Все было так, как должно было быть.

Но я не верю ни в какую загробную жизнь. В детстве я всегда представляла себе душу в образе пташки. А в одной отцовской книжке по истории я видела, что египтяне так ее и изображали.

Но птица не летает дальше воздуха, а воздух тоже ограничен. Он тоже только часть земли. В школе у нас был учитель естествоведения, он объяснял нам, что все сущее на земле никуда с нее деться не может.

— Ну, знаете, боюсь, что он понимал это превратно, — вставил я.

— Очень может быть. Но я с тех пор перестала верить в душу-птицу, и душа стала для меня чем-то более неопределенным. Позже, через несколько лет, я перечитала все, что смогла найти про религию и про всякие такие вещи, и «за» и «против». Это, конечно, помогло мне во многом разобраться, но я так и не узнала главного, что хотела узнать. Некоторые люди замечательно умеют писать, мне думается, они могут убедить вас в чем угодно. Для меня всегда тот был прав, кто писал лучше и красивее других. Виктора Рюдберга я просто боготворила. Но я чувствовала и понимала, что о главном-то, о жизни и смерти, никто ничего не знает.

— Однако, — и горячая, алая краска залила ее белевшее в сумерках лицо, — однако в последнее время я узнала о самой себе больше, чем за всю свою прежнюю жизнь. Я узнала свое тело. Я узнала и поняла, что мое тело и есть я. Нет такой радости, и нет такой печали, и ничего от жизни, что существовало бы отдельно от него, не через него. А телу моему известно, что оно должно умереть. Оно это чует, как чуют звери. И оттого я знаю теперь, что не может быть для меня никакой загробной жизни.

Стемнело. Во мраке слышнее стал доносившийся к нам глухой шум города, и одна за другой зажигались внизу под нами извилистые цепочки фонарей вдоль набережных и мостов.

— Это верно, — сказал я, — тело ваше знает, что однажды оно умрет. Но оно не хочет умирать; оно хочет жить. Оно не захочет умирать, пока не износится и не отяжелеет с годами. Пока страдание не изнурит его и не испепелит наслаждение. Лишь тогда захочет оно умереть. Вам кажется, что вы хотите умереть, но это оттого лишь, что вам так тяжко теперь, в данную минуту. А на самом деле вы этого не хотите, вы не можете этого хотеть. Дайте только срок. Потерпите немного. Все еще переменится, и скорее, чем вы думаете. И вы сами еще переменитесь; вы сильная и здоровая; вы можете стать еще сильнее; вы из тех, кто способен расти и обновляться.

Она зябко поежилась. Она поднялась.

— Поздно уж, мне пора. Нам лучше уходить порознь, нехорошо, если увидят вместе. Вы ступайте этой дорогой, а я пойду там. Покойной ночи!

Она протянула мне руку. Я сказал:

Вы читаете Доктор Глас
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату