сворачивал к Восточной аллее. Жаркое солнце позднего лета золотило выглядывавший меж лип старинный желтый фасад Драматического театра. На тротуаре стоял директор театра и разговаривал с режиссером. Расстояние превращало их в миниатюры, открывавшие игру своих линий лишь глазу, и прежде уже с ними знакомому. Режиссера выдавала его красная феска, искоркой посверкивавшая на солнце, директора — деликатные жесты, как бы говорившие: бог ты мой, в каждом деле всегда есть две стороны! Я уверен был, что он сказал что-нибудь в этом роде, я видел легкое пожатие плеч, слышал, казалось, интонацию. И я приложил эти слова к себе, к своему. Да, в каждом деле всегда есть две стороны. Но лучше уж не видеть их обе сразу, в конце концов все равно приходится выбирать какую-нибудь одну. И мой выбор сделан!
Я достал из жилетного кармана свои «часы» с пилюлями, взял одну пилюлю большим и указательным пальцами, отвернулся немного в сторону и сделал вид, что кладу ее в рот. Потом отхлебнул воды из стакана, будто запивая. Пастор тотчас заинтересовался.
— Вы, кажется, лекарство принимаете? — осведомился он.
— Да, — ответил я. — У меня ведь сердце тоже пошаливает. А все оттого, что слишком много курю. Не хватает характера бросить, вот и приходится глотать всякую пакость. Это, кстати, относительно новое средство: его очень рекламировали в немецких медицинских журналах, но мне хотелось попробовать на себе, прежде чем вводить в практику. Я начал принимать его с месяц назад, и результаты, по-моему, превосходные. Принимать его надо по одной пилюле перед едой, это предотвращает пищевую аллергию, когда, знаете ли, поешь, и тотчас начинается препротивное сжимание в груди и сердцебиение. Не хотите ли попробовать?
Я протянул ему коробочку с пилюлями, предварительно открыв ее и повернув таким образом, чтобы он не заметил корпуса часов, иначе посыпались бы ненужные расспросы.
— Благодарю, — сказал он.
— Завтра я могу выписать вам рецепт, — добавил я.
Он без лишних слов взял пилюлю, положил ее на язык и запил водой. Мне показалось, что сердце у меня перестало биться. Я уставился прямо перед собой. Площадь была безлюдна, как выжженная пустыня. Представительный полицейский шел не спеша мимо, остановился, сощелкнул двумя пальцами пылинку с безукоризненного мундира и двинулся дальше. Солнце все так же жарко золотило стену Драматического театра. Директор сделал жест, редко им употребляемый, он вывернул и выбросил вперед ладони — еврейский жест, жест дельца, означающий: вот я весь перед вами, я ничего не скрываю, я открыл вам свои карты. И красная феска кивнула, один раз, и другой.
— Здешнее заведение очень старое, — сказал пастор. — Я думаю, оно было первое в своем роде в Стокгольме.
— Да, — сказал я, не поворачивая головы, — очень старое.
На колокольне святого Иакова пробило три четверти шестого.
Я машинально вынул свои часы, чтобы сверить время, но пальцы мои так путались и дрожали, что я уронил часы, и стекло разбилось. Когда я наклонился, чтобы поднять их, то увидал на земле пилюлю; это была та самая пилюля, с которой я разыграл свою сцену. Я раздавил ее каблуком. В тот же миг я услышал звон опрокинутого на поднос стакана. Я не хотел видеть, и все же я видел: бессильно повисшую руку, и поникшую на грудь голову, и выкатившиеся глаза…
Смешно, вот уж в третий раз по возвращении домой я встаю и подхожу проверить, хорошо ли заперта дверь. Чего мне бояться? Нечего. Решительно нечего. Дело свое, как его ни называй, я обделал чисто. Да и случай мне помог. Мне повезло, что я увидел на земле пилюлю и раздавил ее. Не урони я часы, я, верно, и не заметил бы ее. Стало быть, мне повезло, что я уронил часы…
Пастор умер от разрыва сердца, я собственноручно составил свидетельство о смерти. Он доходился по жаре до одышки и тут же выпил залпом целый стакан виши, не дав ей даже выдохнуться. Так я объяснил случившееся представительному полицейскому, вернувшемуся назад к нашему столику, испуганной девочке-официантке и собравшейся кучке любопытных. Я предупреждал, чтобы он не торопился и дал воде постоять и выдохнуться, но ему очень хотелось пить, и он меня не послушал. «Верно, верно, — сказал полицейский, — я тоже обратил внимание, как он жадно пьет, когда шел сейчас мимо, я еще подумал: вредно это старому человеку…» Среди подоспевших оказался некий молодой священник, знавший покойного. Он вызвался сообщить о случившемся фру Грегориус, в самой деликатной форме, разумеется.
Мне нечего бояться. Так отчего же я то и дело проверяю, хорошо ли заперта дверь? Оттого, что у меня такое чувство, будто все, что думают об этом другие, живые, мертвые и еще не родившиеся, скопилось там, за дверью, и давит на нее с чудовищной силой, и грозит — взорвать дверь и раздавить меня, стереть меня в порошок… Вот отчего я проверяю, хорошо ли заперта дверь.
Уйдя наконец оттуда, я сел в трамвай, первый попавшийся. Он шел в сторону Корабельного и завез меня чуть не на самый край острова. Проселочной дорогой я добрался до Транебергского моста. Мы жили там когда-то на даче, мне было в ту пору лет пять. Там я поймал на булавочный крючок своего первого крохотного окунька. Я отлично помню это место. Я долго стоял, вдыхая до боли знакомый запах непроточной воды и прогретой солнцем смолы. И теперь, как и тогда, сновали взад-вперед в воде проворные окуньки. Я вспомнил, с какой жадностью смотрел я когда-то на них и как страстно хотелось мне их поймать. И когда это наконец удалось, и малюсенький окунек, длиною едва ли в три дюйма, затрепыхался на крючке, я завопил от восторга как сумасшедший и кинулся бежать домой к маме, зажимая в кулаке трепещущую рыбешку… Я просил, чтобы ее приготовили к обеду, но мама отдала ее кошке. Это тоже было интересно: смотреть, как она с ней играет, а потом услышать, как хрустят на зубах косточки…
На обратном пути я зашел в тамошний трактирчик пообедать.
Я никак не ожидал встретить кого-нибудь из знакомых, но, едва войдя, увидел двух своих коллег, и они тотчас стали кивать мне, приглашая за столик. Я выпил только кружку пива и ушел.
Как мне быть с записками? До сих пор я складывал их в потайной ящик бюро: но это не лучший вариант. Всякий мало-мальски искушенный глаз тотчас определит, что в таком старинном бюро непременно должен быть потайной ящик, и без труда его отыщет. Если вдруг все же случится что-нибудь мною непредвиденное, непредусмотренное и у меня будет обыск, то их очень скоро найдут. Так как же мне с ними поступить? Кажется, придумал: на книжной полке у меня много оформленных под книги картонных папок, заполненных медицинскими заметками и прочими старыми бумагами, расставленных в строгом порядке и снабженных на корешках этикетками. Можно вложить их хотя бы в папку по гинекологии. Или перемешать со старыми дневниками, я ведь и прежде вел дневник, не систематически, правда, от случая к случаю… А вообще-то время терпит. Я всегда успею их сжечь, если что.
Дело сделано, я свободен. Довольно, пора встряхнуться, пора подумать о другом.
Так — но о чем же?
Я усталый и пустой. Я чувствую себя совершенно пустым. Точно пузырь, в котором проткнули дырку.
Хочется есть, и больше ничего. Надо сказать Кристине, чтобы разогрела обед.
Всю ночь лил дождь и завывал ветер. Первая осенняя буря. Я лежал без сна и слушал, как скрипят и трутся друг о дружку ветки большого каштана у меня под окном. Помню, я встал и какое-то время сидел у окна и смотрел на гнавшиеся друг за дружкой обрывки туч. Уличные фонари сообщали им кирпично- грязный отсвет пожара. Церковный шпиль, казалось, изогнулся под напором ветра. Тучи принимали очертания диковинных фигур, то была бешеная скачка грязных красных дьяволов, дудевших, свистевших, завывавших, срывавших друг с друга лохмотья и совокуплявшихся самым причудливым образом. И, глядя на все на это, я вдруг расхохотался. Я хохотал над бурей. Нашла из-за чего поднимать столько шума! Я уподобился тому спрею, над которым грянул гром как раз в тот момент, когда он кушал свиную отбивную: он решил, что всему виною злосчастный кусок свинины. Мысли мои были заняты одним, и я вообразил, что то