каменных скелетов с неприязнью, то же испытывали и все ходившие здесь. Ощущения выражались одинаково: «Теперь-то строителям придется, хочешь не хочешь, поработать!»— было противоестественно сохранять в живом городе выстроившиеся рядами мумии.
Но сейчас Куржак торопливо спускался по аккуратно пригнанной брусчатке, не поднимая головы. Прохожих не встречалось, можно было вслух разговаривать с собой. И нужно было поговорить с собой, это было теперь, быть может, самое важное. И не для того, чтобы понять Кузьму — сын полностью осветился, — себя надо было высказать, перевести свои ясные ощущения в такие же ясные слова, в разговоре с сыном он только слушал, потом накричал, а не высказался, дело было, ох, непростое — отлить ощущения в слова, а без этого он ни у кого не найдет понимания.
Слова, однако, не шли. Унылое: «Ах, он торгаш!» сменилось таким же: «Спекулянт он!», все завершалось в приговоре: «Недостойный он моря!» И то, что испытывал Куржак, оставалось невыраженным, чувства были глубже слов, были острей и болезненней. И, забывая о словах, твердя их лишь механически, Куржак снова и снова погружался в свою обиду, и она все жгучей жгла, она была теперь в каждом уголке души и в каждом, самом крохотном, ощущении. И все в этих чувствах и ощущениях, так и не замкнутых в слова, было определенно, было четко, было до предела доказательно.
Куржак прошел мимо райкома партии, вышел на набережную, снова возвратился в кривые улочки, где целые дома соседствовали с разрушенными, прошагал мимо целлюлозно-бумажного комбината и вагоностроительного завода, подошел к «Океанрыбе».
Как обычно, и перед двухэтажным зданием треста, и в его коридорах было полно людей. Куржак не успевал подавать руку и отвечать на приветствия. Он подался к Березову, но Березов уехал в Клайпеду, там сдавали в эксплуатацию отремонтированные большие суда. У Кантеладзе шло заседание, из-за дверей доносились голоса, в приемной ожидали конца заседания пять человек, все капитаны — Куржак не стал занимать очереди.
Он вышел в коридор. Кучка рыбаков толпилась, у зеленого щита, где были вывешены портреты передовиков промысла. Люди были знакомые, известные капитаны и штурманы, а надписи сообщали цифры рейсовых успехов, призывали не задерживаться на освоенных рубежах. И на щите, среди портретов лучших матросов рыболовецкого флота, Куржак увидел сына. Кузьма с фотографии глядел уважительно: белый воротничок, галстучек, прилизанные волосики — совсем не таким предстал он сегодня перед отцом, совсем не с такими глазами презрительно отвергал укоры. А надпись прославляла отличного работника, энтузиаста океанического промысла — так и было выведено красным по зелени: «энтузиаст».
«Обманщик! — думал Куржак. — Всех провел! Ах, спекулянт!» И, медленно превращаясь из смутного ощущения в знание, в нем родилось понимание, что пришел он сюда напрасно. Здесь его сын ходит в передовиках, никто Кузьму иным в этом здании не ведает и не захочет иным узнать. Он здесь на щите показателей, в парадной рамке, он сам превратился здесь в показатель, в важнейший показатель отличной работы «Океанрыбы» — вот каких мы вырастили героев, вот на каких умельцев опирается промысел! И все, что он скажет о Кузьме, сочтут домашними дрязгами, до которых дела нет никому, кроме них самих. Да и что он скажет? Спекулянт? Торгаш? Обманщик? Поморщатся: не надо браниться, Петр Кузьмич! И побьют бранные выкрики фактами, отлитыми в бронь цифирья — перевыполнение норм такое-то, поощрений и благодарностей в приказах — столько-то, взысканий — ни одного! Гордиться надо таким сыном, Петр Кузьмич!
И, остановившись перед дверью в кабинет Соломатина, Куржак так и не протянул руки открыть ее. Он шел в управление треста увидеть прежнего начальника Кузьмы: ему пожаловаться, у него попросить помощи. Но теперь, еще до разговора с бывшим капитаном «Кунгура», Куржак понял, что и жалобы бесцельны, и помощи не будет. Разве не от Соломатина пошла слава о Кузьме, как о лучшем матросе? Разве не Сергей Нефедович представлял Кузьму к отличию и благодарности?
— Не поймет, — горестно пробормотал Куржак. — Ни в жисть Нефедычу не понять.
Из управления надо было уходить, пока не остановит кто-либо из знакомых и не начнет выспрашивать о делах, о семье, да еще вдруг не похвалит Кузьму. Но Куржак вспомнил о человеке, который один мог понять его. Этот человек в жизни Куржака сыграл поворотную роль, он первый, без длинных объяснений, без долгих просьб, десять лет назад понял, какой доли желает себе Куржак, и что сделать, чтобы тайное желание стало практическим делом. Это был хороший знакомый, доброжелательный, к тому же сосед — он не мог не разобраться, что мучило старого рыбака. С минуту Куржак поколебался — может быть, лучше прийти к нему вечером, домой, разговор тогда пойдет обстоятельней. Но откладывать разговор до вечера показалось непереносимым.
Куржак вновь поднялся на второй этаж «Океанрыбы», в угловую комнату длинного коридора. Он шел к Алексею Муханову.
17
Алексей удивился, когда увидел входящего Куржака. Рыболовецкие колхозы были связаны с трестом, но непосредственных служебных отношений между «Океанрыбой» и рыбаками-колхозниками не существовало. А все иные дела старый рыбак мог обговорить и дома, оба они вечерами, если выпадал свободный часок и погода была хорошая, любили потолковать в садике о служебных и семейных заботах. Алексей усадил Куржака в кресло, тот стал путано передавать, что случилось этой ночью с сыном. Алексей стукнул в сердцах кулаком по столу.
— Вот же негодяи! Третье ограбление на неделе! Между прочим, Семен Ходор давно на примете. И он, и с десяток его приятелей, таких же забулдыг. Найдем пропажу, не дадим наших рыбаков в обиду, хотя, сказать по чести, надо бы крепко всыпать твоему сыну, Петр Кузьмич, чтобы со всей рейсовой получкой в кармане не шел в подозрительную компанию. Сейчас я поставлю в известность милицию.
Он потянулся к телефону, но Куржак остановил его.
— Не надо милиции, Прокофьич. Шут с ними, с деньгами. Пропали, ну, и пропали. А то — расследование, допросы… И без того позору хватает.
Алексей с недоумением спросил:
— Чего же ты хочешь, Петр Кузьмич?
Куржак так же путано, с усилием подбирая слова, чтобы были разными и убедительными, а не только однообразным повторением фразы «Торгаш он и обманщик!», стал объяснять, что возмущает его в Кузьме. Удивление Алексея все увеличивалось. Со многими просьбами ходили к нему, многого требовали, осуществимого и неосуществимого, — с такой просьбой еще никто не приходил. И когда Куржак закончил жалобу, Алексей задумчиво сказал:
— Сложно, Петр Кузьмич… По линии производственной? Кузьма на самом высоком счету. И в быту поведения неплохого — не пьяница, не озорник, со скверными женщинами не связывался… Сегодняшнее происшествие — случайность, так все расценят. Скажу по чести — не вижу возможности, наказать его.
— А что работу свою честит, труд свой не любит — это как же? — с горечью спросил Куржак. — Так и оставить ему без укора? Что же получается, если народ охаивать начнет, что своими руками для людей делает?
Алексей мягко ответил:
— Понимаешь Петр Кузьмич, одно дело — проступок, другое — психология, то есть что человек чувствует. Не можем же мы привлечь Кузьму к ответственности, если он службу свою исправляет хорошо, но про себя не любит ее. Никому не прикажешь — люби! Приказать можно — делай свое дело честно, не порть, не манкируй. Лишь это в наших силах.
Старый рыбак с той же горечью произнес:
— Спустить ему с рук, что он неверный? Эх, не понимаешь ты меня!
Алексей возразил:
— Понимаю! И сочувствую! Только такое отношение и должно быть к своей работе, какого ты требуешь. Но пойми и ты меня. Не все я способен сделать, чего ты хочешь.
— Хоть бы поговорил с ним. Человек ты видный, авторитетный. Он прислушается…
— Обязательно поговорю, — пообещал Алексей. — Повод есть — безобразное ночное