И я подумал: это неправда. Я совершенно удовлетворен.
В косых сильных лучах лампы я неожиданно углядел стык, вернее, темную полоску на ребре рамы. Странно. Такое впечатление, будто здесь две рамы, наложенные одна на другую. Иногда так делают. Чтобы добиться глубины, тяжести или устойчивости. Но «Мадонна» в этом не нуждалась.
Да, подумал я. Конечно. Так оно и есть.
Достав маленькое долото, которое всегда ношу в кармане, я осторожно простучал раму. В самом деле, не то желобок, не то щелка. Кое-где сусальное золото, наложенное поверх стыка, потрескалось. Вообще-то мне никогда не верилось, что можно спрятать одно в другом, мы с Паулой в такие игры не играли, и я вовсе не желал неожиданностей. Однако подумал: надо все-таки посмотреть, как сделана эта рама.
Вот почему я положил «Мадонну» на журнальный стол и сходил за резаком для картона и большим долотом.
Две половины были соединены шипами, причем весьма аккуратно. Но на клей их не сажали, и оказалось совсем нетрудно миллиметр за миллиметром расширить щелку и в итоге отделить нижнюю раму.
То, что я увидел, повергло меня в недоумение. Четыре дощечки. И три из них скреплялись между собой латунными петельками, под которые с одной стороны была подведена тонкая рейка, что позволяло наложить три дощечки друг на друга. Четвертая же просто крышкой накрывала остальные.
Мне казалось, я работал очень споро. Спроси кто-нибудь, сколько времени я потратил, чтобы вскрыть раму, сообразить, что к чему, и сделать надлежащие выводы, я бы сказал: две-три минуты, не больше. Но когда я в конце концов сел, посмотрел на «Мадонну», а заодно мельком глянул на часы, то обнаружил, что уже утро, пять часов, — так медленно и бережно действовали мои руки и так подолгу я сидел затаив дыхание, что работа заняла целых шесть часов.
А ведь в общем-то все было очень просто, если не сказать самоочевидно.
«Мадонна» представляла собой триптих. Написан он был на холсте, а холсты смонтированы на тоненьких грушевых дощечках. В развернутом виде, когда картина открывалась целиком, стыков было совершенно не видно. Размер триптиха составлял 80 х 150 см.
Теперь-то фактически все знают, как он выглядит.
Центральную часть — саму «Мадонну», которая казалась законченным произведением, — я описал выше. Верх правой створки занимало кобальтовосинее небо, как бы расшитое (иначе не скажешь) фигурками и значками: тут и голуби, и небесные тела, и кометы, и флаги, на одном из них я в лупу прочел «КРОВЬ» и «ОГОНЬ». Из левой руки Мадонны, той, что скрывалась за рамой, свисал крест с изображением Христа, но был это не привычный распятый Христос, а младенец, который на всех других полотнах покоится у груди Богоматери. Она держала крест рассеянно, слегка отрешенно, словно толком не знала, что с ним делать, и заканчивался он якорем. Левая створка оказалась до предела возможного заполнена зрителями, все они глаз не сводили с Мадонны, и многие были легко узнаваемы: собратья Дарделя по искусству, в том числе Жан Кокто, родственники, друзья, торговцы картинами, которых он портретировал и в других обстоятельствах, обнаружился там и Гулливер вкупе с Человеком из Ури. И на левой створке стояла подпись.
Мне бы следовало сложить триптих, снова вставить его в раму и склеить обе ее половины. Но, сказать по правде, у меня даже мысли такой не возникло. Я только и мог, что сидеть не шевелясь и просто смотреть на картину; я забыл, что всю ночь не смыкал глаз и, собственно говоря, должен бы поспать, не чувствовал ни голода, ни жажды и представить себе не мог, что у меня вообще есть какие-то потребности.
За последние месяцы я прочел несколько томов Андре Жида, которыми меня снабдила Паула. Если бы я умел писать так, как он! Тогда бы я рассказал о чувствах, обуревавших меня, о радости и об удивлении, схожих с хмельным восторгом, о смятении и взбудораженности, не позволявших мне оторваться от этого безумного созерцания, встать и заняться делом. Теперь-то существует несметное количество журнальных статей и специальных работ о «Мадонне с кинжалом», о ее происхождении и судьбе, о ее уникальном месте в творчестве Дарделя и, разумеется, обо всех мыслимых значениях, заключенных или сокрытых в трех частях картины, о страшных, а может быть, шуточных или непристойных посланиях, какие она несет. Каждый видит в ней свое, трактует по-своему; очевидно, она может означать что угодно. Я знаю, что хотел сказать Дардель. Это бросилось мне в глаза сразу же, именно на это я и смотрел в ту первую ночь. Но говорить об этом я не стану.
В конце концов я услышал, что в дверь мастерской стучат, энергично стучат, только не кулаком, а ладонью. Тут я опомнился, встал, спустился вниз и открыл. Было двенадцать часов.
— Сегодня воскресенье, — сказал я. — У меня закрыто.
Посетителем оказался арендатор из большого желтого дома у реки. Вообще-то я никогда не заботился о строгом соблюдении режима работы, клиенты приходили, когда у них было время. И арендатор об этом знал.
— Я только хотел оставить тебе эту вот спичечную мозаику, — сказал он. — Спички начали отклеиваться. Надо бы забрать их под стекло.
И я взял у него мозаику, бережно, картинкой вверх. Изображала она ветряную мельницу на скалистом берегу озера. К спичечным мозаикам я всегда относился с труднообъяснимой нежностью, ведь они куда более хрупкие, чем кажется, и требуют осторожного обращения, и вообще, искусные работы, выполненные с этакой любовью и тщательностью, большая редкость.
После я целый день мастерил для «Мадонны» новую раму, из того же французского багета, какой использовал для нового бокового алтаря фридхемской церкви. Именно эту раму впоследствии можно было видеть на всех фотографиях в прессе, я уверен, сам Дардель наверняка выбрал бы как раз такой профиль и цвет тусклого золота.
Еще я позвонил Пауле и попытался рассказать о случившемся, о том, что я обнаружил внутри старой рамы. А она только смеялась, чуть не взахлеб, без передышки, она и сейчас так смеется, вспоминая про тот разговор. Все, что я сообщал, было совершенно невразумительно. Она решила, что картина распалась на части и я не могу ее починить, сижу с тремя обрывками в руках. По ее словам, я все время твердил, что происшедшее ужасно и невероятно, поистине непоправимая ошибка. Но этого быть не может. Ведь у нее в голове были только собственные репетиции, она жутко нервничала и боялась. Точно помню, я даже спросил, с какой музыкой она работает, и она ответила, что это спиричуэлы, самые что ни на есть настоящие спиричуэлы.
Несколькими неделями раньше в прессе уже появились первые заметки о ее возвращении на сцену, которое сравнивали со взрывом мегатонной бомбы, называли самой потрясающей трансформацией в истории шведской развлекательной индустрии. Однако все было окружено плотной завесой тайны, ни один журналист встретиться с Паулой не сумел.
Вставив «Мадонну» в новую раму, я расчистил правую витрину и установил ее там, подпер небольшими кронштейнами, а лампы направил так, чтобы они равномерно освещали весь триптих. С улицы она в самом деле напоминала алтарь. Я принес с верхнего этажа матрас, подушку и одеяло, постелил себе на полу. И лег спать, как говорится, у нее под боком.
~~~
Я хотел, чтобы все увидели ее, и надеялся, что никто ее не заметит.
В сущности, только у соседей был повод пройти мимо по тротуару. И я не знаю, водилась ли за ними привычка заглядывать в мои витрины. Они же давным-давно выучили, что там находится, могли даже предугадать, как будут выглядеть новые картины, которые я собираюсь выставить за стеклом.
Первым «Мадонну» обнаружил местный репортер «Губернской газеты». Он брал интервью у Паулиной матери. И, войдя в мастерскую, даже не поздоровался. Я сидел за рабочим столом, подклеивал спички на мозаике с ветряной мельницей.
— Шикарная картина у тебя в витрине, — сказал он.
— Это Дардель. Триптих.