…Город утонул в эти дни в темно-зеленом бархате цветущих каштанов. Сорвавшиеся с деревьев блестящие коричневые плоды валялись под ногами, а их колючие скорлупки, треснувшие пополам, напоминали зеленых ежиков. Стрела бульвара стремительно уходила вниз. Они с мужем вышли встречать старшую дочь, которая любила прогуливаться здесь в обществе молодых мам. По обочинам бульвара пунктиром тянулись широкие деревянные скамьи, над головой висели прямоугольные плоские фонари, излучающие бледно-розовый свет. Всюду мелькали детские коляски: обтекаемой формы, низкие, на маленьких колесах, с полосатыми овальными боковинами — последний крик моды. Из их уютных глубин торчали детские головы в смешных остроконечных шапочках с тесемками. Среди них затерялась где-то и внучкина головка. Дед с бабкой внимательно всматривались в прогуливающихся мам и детей, и, наконец, увидели своих. Дед, прихрамывая, подбежал к коляске, держа руки за спиной. В руках у него была шоколадная плитка, обернутая в цветную фольгу с тиснением — любимое лакомство любимой внучки. Он долго агукал и улыбался светящемуся радостью ребенку, после чего, с видом фокусника, вытащил из-за спины шоколадного зайца…

— Баба! — послышался тонкий детский голосок. — Ложись! Спи!

Она улыбнулась сквозь набежавшие вдруг слезы.

— Хорошо, внученька, сейчас лягу…

Девочка любила засыпать, зная, что бабушка лежит здесь, рядом, на своей высокой железной кровати с никелированными шарами по углам спинок. Именно лежит, а не стоит, и лежа качает люльку ногой в мягком кожаном тапочке. Ей не нравилось, чтобы кто-то смотрел на нее, засыпающую. «Слишком свободолюбива, — думала, погружаясь в дремоту, Старушка. — Будет больно ударяться. Жаль, что не доживу до ее взросления, не успею ничего — ну ничегошеньки! — рассказать о себе, своей жизни, своих мыслях, своих ошибках и потерях, своей любви, своем опыте, своей боли, — ни о чем из того самого главного, что так хотелось бы передать! Ни о чем, ни о чем…»

Как бабушка двухлетней внучки, она была несоизмерима стара: разница в возрасте — больше шестидесяти лет. Все потому, что и радость материнства впервые изведала на исходе четвертого десятка. Как-то раз старшая дочь спросила ее: почему, дескать, ты так поздно меня родила?

— А раньше некогда было, — ответила она тогда. — Коммунизм строила…

Она любила перебирать свои фотографии тех лет: строгий овал лица, жесткий взгляд, на голове — красная косынка…

Муж, лежавший на кровати у противоположной стены, давно уже спал, скрестив по-стариковски ноги в белых бурках и сложив — тоже по-стариковски — руки на груди. Спала и внучка в своей голубой люльке. А Старушка, устало опершись на свои большие пуховые подушки, замерла в неподвижности, боясь нарушить тишину, и даже слез ничем не утирала, медленно и скорбно катившихся по ее бледным щекам…

Через четыре года она умерла.

Еще на год раньше умер ее муж.

А Девочка в это же время пошла в первый класс.

Она тогда еще не знала, что бабушкина жизнь никуда не исчезла. Не растворилась в мироздании, не ушла в небытие, не затерялась в неведомых космических далях. Что вся эта жизнь, со всем своим содержимым, как некая сокровенная река, плавно перетекла в ее, Девочкино, русло.

Глава 10

О боли, как способе бытия

… Елена Евгеньевна проснулась рано — едва забрезжил рассвет.

В комнате было темно, но она без особого труда нащупала кнопку прикроватной настольной лампы и привычным движением утопила ее в металлическом ламповом постаменте. Вспыхнул яркий свет — слишком яркий для такой маленькой, темной — без окон — спальни. Да это была, собственно, и не спальня, а просто узкая часть комнаты, отделенная деревянной перегородкой. Здесь помещались лишь железная кровать и тумбочка возле нее, а на тумбочке — металлическая лампа с круглым абажуром в виде полусферы. Единственная вещь, оставшаяся от «той» жизни.

Что она помнила о ней?

Все. До мельчайших подробностей, до самой последней минуты. Каждый день и час — от знакомства до прощального взгляда Алексея, остановившегося на мгновении в черном дверном проеме. Когда его увели, она вдруг почувствовала острый приступ удушья — «махрового», до ломоты в груди и звенящего головокружения. Испугавшись, что сейчас умрет на глазах у пятилетней дочери, она выскочила в коридор. Схватилась за дверной косяк. Другой рукой — рванула ворот на блузке. Гулко посыпались пуговицы, стуча по дощатому полу, как жемчужины по мраморной столешнице. Она почему-то вспомнила тогда эту массивную немецкую столешницу в комнате своей матери и нечаянно разорванную ею, тогда шестнадцатилетней девушкой, нитку бус…

— Леночка, что с тобой? — будто сквозь сон услышала она взволнованный голос Лидии Захаровны. — Тебе плохо?

— Что же это такое? — едва промолвила она, не глядя на старую домработницу, несколько лет служившую ей верой и правдой. Они привезли ее с собой из района, где муж служил оперуполномоченным районного НКВД.

В эту систему Алексей попал прямо из горного института, еще до его окончания — как лучший студент-коммунист, и сразу с усердием стал осваивать методы советской разведки.

— Все, что у меня есть, я отдал советской власти, — всегда с гордостью говорил он. — Если понадобится — готов отдать и жизнь…

О нем всегда отзывались, как о честном, твердом большевике.

И вдруг — арест. И — участливый голос старой, все понимающей женщины, мягко смотрящей на нее сквозь толстые линзы очков…

Елена Евгеньевна протянула руку к лампе: надо погасить, за окном уже совсем светло. Она встала, набросила халат, ловко и быстро подколола волосы и только тогда вышла из спальни в основную комнату. Живя в полном одиночестве много лет, она никогда не позволяла себе ходить по дому неодетой: так приучила ее мать. Вернее, мачеха. Еще вернее — женщина, которая полностью заменила ей умершую при родах родную мать. Это ее жемчужное ожерелье она разорвала тогда нечаянно, кокетничая перед зеркалом — в нем Лидия Николаевна всегда выходила утром к завтраку. Выходила — это громко сказано: не спускалась с верхнего этажа богатого особняка на нижний, а просто выходила из одной комнаты в другую — туда, где стоял круглый обеденный стол. Происходило это в Сибири, в маленьком селе под названием Акатуй, в бревенчатом домике из двух комнат, где царским указом было предписано жить семьям ссыльных политкаторжан.

Лидия Николаевна учила Леночку, имевшую хорошее происхождение, не полагаться на свою избранность, не требовать от окружающих особого к себе отношения, а с честью и достоинством преодолевать любые жизненные трудности. Сама она это делала всегда легко и с улыбкой. Елена Евгеньевна помнила такой период в их жизни, когда у матери было всего одно платье — из темного сукна, красиво приталенное; к нему она ежедневно пришивала белоснежный воротничок. И никто, кроме самых близких, не знал, что в нескольких местах это платье искусно заштопано, а воротничок, тоже единственный, сшит из наволочки. Все это было как-то несущественно, ибо окружающие считали Лидию Николаевну очень красивой и думали, что это у нее просто стиль одежды такой — строгий, «гимназический».

Елена Евгеньевна обернулась к портрету в тяжелой дубовой раме, висящему на стене ее маленькой комнаты. На нее глянула темноволосая и темноглазая молодая женщина в белоснежной кружевной блузе с камеей под воротником. Лидия Николаевна Ядринцева, принадлежавшая к дворянскому роду, когда-то закончила гимназию, сохранив полученные там знания и навыки поведения на всю жизнь. Но дело заключалось не в одном только внешнем облике. Главное, чему учила Лену мать, — никогда не обременять окружающих людей своими семейными проблемами, жить так, чтобы никто даже не догадывался, какие трудности ты испытываешь. Это правило она запомнила навсегда. Как-то, вскоре после ареста мужа, она с

Вы читаете Не царская дочь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату