тремя детьми оказалась буквально без средств к существованию. Шла война, и жаловаться на бедность было как-то стыдно, хотя Елена Евгеньевна видела, что у других положение все-таки получше — ведь не были семьями врагов народа. Узнав однажды, что две ее маленькие дочери ходили по домам побираться, она жестоко наказала их, строго-настрого запретив в будущем делать что-то подобное. Необходимое для поддержания жизни пропитание она им все-таки обеспечивала, а все, что сверх того, брать не позволяла. Человек должен, учила она детей, просто обязан сознательно ограничивать себя в еде, впрочем, как и во всем остальном.
Ее отец был эсэром, и она с детства привыкла к революционной терминологии, к свободолюбивым песням и стихам, звучавшим в доме. У друга отца, дяди Сережи Каблица (его близкий родственник Иосиф Иванович Каблиц происходил из лифляндских дворян и был одним из первых «ходоков в народ»), была гитара, и он очень хорошо пел. Все были молоды, веселы, искрометно шутили, великолепно декламировали, знали по несколько языков… Еще тогда Елена выбрала для себя путь, которому не изменяла всю жизнь.
Она с отличием закончила институт, несколько лет учительствовала. Но в двадцать четыре года — арест мужа, скитания с детьми по квартирам, полуголодное существование… Казалось, все это должно было привести ее к разочарованию в идеалах, переданных ей «по наследству». Но так не случилось. Она не упала духом, нашла квартиру, стала работать и дослужилась до хорошей должности — главного ревизора. К ней приступила недавно, но уже успела понять, какие опасности и соблазны таит в себе это место работы. Но только не для нее! О новой проверяющей пошли слухи, как о женщине совершенно неподкупной и бескомпромиссной. Она и была такой — всегда и во всем. Сколько себя помнит, жила по строжайшему распорядку дня, как ее научила мать, не нарушая его ни в выходные, ни в праздники. Вела дневник, интерес к которому ей так же был привит в семье Ядринцевых, где все вели дневники. В короткие свободные минуты рисовала карандашом, вышивала, делала для продажи изящные абажуры, хорошо готовила. Умела встретить гостей.
К ней любили приходить разные люди. Она была сильным, притягательным человеком, и весь вид ее свидетельствовал о внутренней цельности, которая не достигается простым усвоением внешних форм поведения, а дается «кровью», как результат глубокой душевной работы. О том, как, когда и где производится такая работа, не знал никто из окружающих — для них она была просто матерью, коллегой, соседкой или подругой. А внутри… Внутри была боль. С этой болью, как ей кажется, она родилась. На своих ранних детских фотографиях — она их помнит, хотя после ссылки родителей не осталось ни одной — Елена Евгеньевна выглядела испуганно-тревожной; этот взгляд она поймала недавно и у маленькой внучки. И еще — жест. Странный, взрослый: рука, поднятая к горлу. Словно в стремлении рвануть ворот, освободить грудь для глубокого вдоха…
Она невольно вздохнула. За окном послышались шаги. «Наверное, Соня», — подумалось ей.
Это действительно была Соня, соседская девочка, ее старая приятельница. Она училась на филологическом, и все бегала к Елене Евгеньевне — «воздуха глотнуть», как она говорила, а это значит — поговорить о русской литературе, о языке, почитать стихи. Утром она часто приходила пить чай.
Соня была яркой представительницей поколения шестидесятников, и в свои двадцать имела ослепительную внешность, острый ум, прекрасное образование, а главное — дерзновение, которого так не хватало порой детям войны. Такую бы жену ее сыну — и ничего, казалось бы, больше у жизни не просила. Но он уже три года, как женат. Не совсем удачно, на ее, материнский, строгий взгляд, но есть утешение — маленькая внучка. Она умна, развита, и внешность — фамильная, броская, яркая. Проглядывает и ее, добровская, порода. Одно плохо: сын приходит редко, с невесткой отношения более, чем прохладные, поэтому внучку удается увидеть редко — по пальцам одной руки можно пересчитать количество таких встреч…
— Входи, входи, Сонечка! — Елена Евгеньевна уже сбрасывала дверной крючок в холодных, полутемных сенях.
Сени эти очень нравились гостье. Здесь на полках, а то и просто на гвоздях, вбитых в стену, висели «косы» из репчатого лука, пучки душистых сухих трав, еще какая-то снедь, от которой делалось хорошо. Освещения не было, и Соня всегда обо что-то спотыкалась в полумраке.
Отсюда вела дверь в комнату — небольшую, очень просто обставленную, но совершенно необыкновенную. Здесь царила, что называется, «интеллигентская нищета»: круглый стол возле окна, вокруг — четыре стула. Белоснежная скатерть с острыми стрелками заглаженных складок. Глиняный кувшин с недавно срезанными ветками сирени — она росла на палисаднике у порога. По стенам — фотографии и полки с книгами.
Спустя минуты на столе появились стаканы в любимых Соней тяжелых мельхиоровых подстаканниках, стеклянные вазочки с разными сортами варенья, маленькие розетки, кусковой сахар и щипцы к нему. В плетеной хлебнице — горка сухарей из сдобной булки.
— Чем богата, — улыбнулась Елена Евгеньевна, и Соня в который раз получила возможность убедиться, что эта улыбка способна согревать, рассеивая впечатление о чрезмерной суровости и даже жестокости хозяйки.
Постепенно завязался разговор — о Сониных делах в институте, о преподавателях, о подругах и друзьях, о погоде, о том, какая необыкновенно душистая сирень в этом году.
Соня с удовольствием слушала свою собеседницу — ее красивый голос, приятную, медленную речь. Она знала, что все это получено хорошим воспитанием: дед Елены Евгеньевны был известным в конце XIX века публицистом, этнографом, собирателем сибирского фольклора, издателем и историком. В свое время он дал прекрасное образование любимой дочери, которая постаралась сделать то же самое для своей воспитанницы Леночки Добровой.
Обо всем этом хозяйка дома очень любила рассказывать.
Но сегодня она говорила о маленькой внучке.
— Ты знаешь, Соня, она так похожа на Лиду, мою старшую дочь, что я порой не верю своим глазам. — Елена Евгеньевна мягко помешивала серебряной ложечкой душистый чай из смородиновых листьев, который она заварила для себя и своей гостьи. — Даже смеется точно так же, как смеялась в детстве Лида…
Она ловко, одним указательным пальцем, прижала ложку к внутренней поверхности стакана и сделала маленький глоток. Соне этот жест почему-то никак не удавался. Как, впрочем, не удавалось и многое другое — то, что она безуспешно пыталась скопировать у этой удивительной женщины. Не получалась легкая, загадочная улыбка, изящное движение руки, подхватывающей шпильку, царственный поворот головы… Все в Елене Евгеньевне свидетельствовало о наличии породы. Для Сони она была кумиром, у которого есть только достоинства и совсем нет недостатков.
Соня слушала ее и думала о том, как и чем живет эта совсем еще не старая, красивая сорокапятилетняя женщина? Где, в каких глубинных тайниках черпает она душевные силы? С какими мыслями засыпает вечером и пробуждается утром? Почему она все время одна, если у нее трое взрослых детей и даже есть уже внуки?
…Мерно идут часы на стене. Совсем уже остыл недопитый чай, пахнущий летними ягодами. Хорошо, что сегодня воскресенье, и им обеим некуда спешить. Сейчас она попросит Елену Евгеньевну почитать Заболоцкого. «В позолоченной комнате стиля ампир…» — это было в прошлый раз. А что сегодня?
Елена Евгеньевна молчит, глядя перед собой задумчивыми, умными глазами. За окном, выходящим в палисадник, виден куст белой сирени.
— Мне порой кажется, — вдруг говорит она, — что это — не моя внучка. Или, вернее, что ее отобрали у меня. Я ничего не смогу ей передать. Ничего из того, что знаю, думаю, чувствую… Я уверена — мы никогда не будем близки…
Вечером, уже у себя дома, Соня вспоминала этот разговор. Сегодня Елена Евгеньевна была не такой, как всегда. Она не читала стихов, не шутила, не делала Соне экзамена по старославянскому, не предложила ей выкраивать из пропитанной воском бумаги лепестки для будущих чайных роз — они всегда делали это по воскресеньям, составляя порой целые букеты изумительных цветов, трудно отличимых от настоящих… Ничего подобного сегодня не было.
А был грустный, доверительный монолог почти отчаявшегося человека, предназначенный, как показалось Соне, совсем не для ее ушей…