бы его дочиста!»
Веселость тетки была наигранной. В ней сквозила печаль. «Поверь мне, — продолжала она, — нужно позволить ей выйти замуж за Монжёза. Послушай моего совета».
Лицо мое обнаруживало такую твердую решимость не поддаваться убеждениям, что в продолжение минуты тетка хранила молчание. Она смотрела перед собой, погруженная в задумчивость. С губ ее готовы были сорваться слова, которые она никак не решалась произнести. Наконец, тихим, растроганным, несколько дрожащим голосом она спросила меня: «Знаешь, почему я не вышла замуж?» — «Мой отец часто говорил мне о вашем отвращении к замужеству».
Она печально улыбнулась. «Да, так я утверждала до тридцати или тридцати пяти лет, но это говорили только мои уста, уверяю тебя. Впоследствии мои сожаления о том, что я так и не вышла замуж, смягчились при мысли о жертве». — «О жертве?» — прервал я ее, удивленный этим неожиданно прозвучавшим словом.
Но тетушка вместо того, чтобы объясниться, после некоторого колебания спросила меня: «Итак, дитя мое, решено? Ты последуешь моему совету — позволить мадемуазель Бержерон выйти замуж за маркиза?» Мое молчание было равносильно отрицательному ответу, поэтому тетка печально продолжала: «Я хотела, чтобы истину сообщили тебе лишь после моей смерти, но так как я вижу необходимость в этом, то сама расскажу тебе свою печальную историю».
В этом месте рассказа Либуа остановил Морера жестом. Как ни был художник любопытен, однако настоящее интересовало его больше прошлого. Имя Монжёза, произнесенное несколько раз, вызвало в нем желание узнать, что случилось с его приятелем у госпожи Вервен.
— Не проснулся ли мой слуга, доктор? Что-то не слышно храпа этого пьяницы. Нужно, чтобы он рассказал нам о проделке, которую выкинул с ним Генёк.
Доктор отправился к слуге, а художник приблизился к телескопу. И вот что он увидел. Окно открыли, но городских сержантов в нем уже не было. Теперь двое мужчин опирались на подоконник, и один из них объяснял что-то другому, показывая вниз.
«Гм… Судейские лица! — подумал художник. — Толстый — полицейский комиссар, а высокий — судебный следователь».
Взволнованный, Либуа покачал головой и пробормотал:
— Черт возьми! Неужели бедный Монжёз погиб?
Он продолжал смотреть в телескоп. Мужчины повернулись лицом в комнату. Тут художник увидел третьего господина. Этот третий, почтительно приблизившись к высокому мужчине, подал ему какую-то вещь.
— Это портмоне маркиза, из которого он доставал сегодня письмо Легру, — пробормотал Либуа.
Между тем высокий господин открыл портмоне и, вынимая бумаги одну за другой, просматривал их. Одну из них он читал и перечитывал несколько раз. Ее содержание, очевидно, показалось ему до того странным, что он прочитал текст другому господину, своему товарищу.
«Это мнимый апрельский обман производит свое действие», — подумал Либуа.
Он взглянул на часы и убедился, что до поезда остается еще больше часа.
— Наш пьяница все еще спит, — возвестил, вернувшись, доктор.
— Вы остановились на том, что тетушка начала вам рассказывать свою историю, — напомнил Либуа.
Для рассказчика, кроме собственно удовольствия говорить, не может быть ничего приятнее, как иметь внимательного слушателя. Морер тотчас продолжил:
— Итак, тетушка заявила мне: «Не стоит, дитя мое, судить об отце по тому, каким ты знал его, то есть серьезным, печальным, убитым летами и страданиями. В то время, о котором я говорю, ему было тридцать лет. Он был в самом расцвете сил…» Полагая, что таким образом она подготовила почву, тетушка продолжала снисходительным тоном: «Ему простительно было любить вино, игру и красивых женщин… Выйдя из пансиона, я поселилась у твоего отца, который просил меня вести хозяйство после смерти твоей матери».
Несколько лет все шло хорошо. Небольшого состояния, оставшегося после твоей матери, и жалования твоего отца было бы недостаточно на содержание дома, если бы я не делила с твоим отцом расходы — со своей стороны я вносила проценты с двухсот тысяч франков, оставленных мне по завещанию моей крестной матерью с условием, чтобы капитал вручили мне лишь по совершеннолетии или после замужества.
Прошло некоторое время, и я стала замечать в доме недостаток денег. Отец твой, когда я требовала денег на хозяйство, стал медлить с выдачей, потом начал давать мне деньги маленькими суммами, которые не соответствовали требуемой цифре… Следовательно, деньги уходили из дома без моего ведома.
Несколько встревоженная, я принялась искать причину нашей нужды. Моим первым открытием было то, что твой отец каждый вечер отнюдь не ложился спать после того, как мы расходились по своим комнатам, — через час он уходил из дома и нередко возвращался на заре.
Однажды утром я подкараулила его. Заря уже занялась, когда он вернулся, рассчитывая за несколько часов сна избавиться от хмеля. Не могу выразить тебе горестного удивления, охватившего меня при открытии, что твой отец предается низкому пороку, который до сих пор ему удавалось скрывать от меня.
Это было не веселое и шумное опьянение. У него хмель был тяжелый, делавший из доброго, умного существа раздражительное, злое животное. Доказательством могло служить то, что при первом моем упреке, обращенном к нему, он забыл, что перед ним его сестра, молодая девушка, и ответил мне грубым голосом: «Что такое? Не намерена ли ты поднять шум из-за нескольких часов, проведенных в обществе славного малого и веселых девушек? Что я, святой, что ли?»
Он похлопал по карману жилета, в котором зазвенели деньги. «К тому же, — прибавил он, — я не терял времени. Слышишь? Ты же постоянно требуешь у меня денег! Я принес их тебе благодаря пиковой даме, этой сатанинской прислужнице, которая наконец решила мне улыбнуться».
С грубым смехом он прошел мимо меня и лег спать, а я так и осталась стоять в горестном оцепенении. Пять часов спустя мы встретились за завтраком. Сон рассеял хмель. Мой любезный, мягкий, улыбающийся брат ничем не походил на человека, которого я видела несколько часов назад.
«Ах, да, — сказал он, — ты вчера просила у меня денег на хозяйство. Сегодня утром со мной расплатился один должник».
Хмель был так силен, что он ничего не помнил об утренней сцене. При этом открытии я не выдержала и залилась слезами.
«Что с тобой, сестричка? Что за горе?» — спросил брат с тревогой. Тогда я рассказала ему все. Бедняга! Я как теперь вижу его расстроенное лицо, на котором отражался стыд и смущение, — оттого, что его раскрыли, а главное, оттого, что он огорчил меня.
«Опьянение, лишая тебя памяти, лишает также и рассудка. Достаточно дурного товарища, чтобы толкнуть тебя на что-нибудь дурное. Кто знает, может быть, твой ночной друг станет причиной наших бед».
Эта последняя фраза заставила его рассмеяться. «Вот что ты думаешь о моем начальнике!» — «Так ты провел ночь с господином Бержероном?» — воскликнула я. «Я знаю, что ты его терпеть не можешь. Но будь искренна, скажи, что ты имеешь против него? Что он тебе сделал?» — «Ничего», — ответила я сухо.
В первый раз, когда Бержерон приходил к нам, я увидала его из-за оконной занавески, когда он звонил у дверей. Его физиономия внушила мне такую сильную неприязнь, что ни в этот раз, ни во время других его посещений я решительно не хотела общаться с ним.
«Но я видела его», — с отвращением заявила я. «Знаю, знаю, — продолжал брат, — ты опять будешь повторять, что его физиономия тебе не нравится, что он принесет нам несчастье».
Я действительно ненавидела этого Бержерона, не знаю почему, и боялась его. С той минуты, как твой отец сообщил мне, что был ночью с ним, я его еще больше возненавидела. Насмешливый тон, которым говорил мой брат, защищая этого ненавистного мне человека, вывел меня из себя, и я закричала: «Этот Бержерон, я уверена, бесчестный человек!» — «Ты слишком строга, сестра, — сказал твой отец серьезно. — Не стоит судить о людях, которых ты не знаешь».