Я обратил внимание на его длинные пальцы.
— Еврей ищет себя, — ответил я.
— Тогда заходи, — сказал он.
Они явно не были похожи на таможенников.
— Кто вы? — спросил я.
— Последователи Любавичского Ребе Шнеерсона, — сказал старик с очками на кончике носа. — Ребе завещал нам петь, смеяться и пить.
Он налил мне водки в пыльный стакан. Я выпил залпом и закусил миндалем.
— Мой дед пел по утрам, — сказал я.
— Он был хасид?
— Может быть.
— Он любил посмеяться и выпить?
— Вроде, да.
— Значит, любавичский хасид… Давайте выпьем за Ребе, — третий старик, самый маленький, поднял стакан.
— Разве он не умер? — удивился я.
— Он умер в третий день месяца тамуз, — сказал старик в очках, — он похоронен в Нью-Йорке, но он жив.
— Я видел похороны по телевизору, — сказал я, — хасиды плакали, когда несли гроб.
— Гроб был пустым, — объяснил старик, — пустым! Мессия не может умереть!
— Вы шутите? — спросил я.
— Ребе жив, — повторил старик, — да продлятся дни жизни его!
Старики опорожнили стаканы за здоровье Ребе и начали танцевать.
— Идите к нам, — звали они меня, — торопитесь радоваться.
Потом они запели.
— Пойте, Бог слышит вас, только если вы поете. Пойте!
Они вновь пили за здоровье Ребе, танцевали, возносились голосами к ночному небу. В их старых сердцах жила радость.
Потом они устали.
— Я вижу, вы не верите в чудо, — сказал самый маленький. — Во что же вы верите?
— Если б я знал, — ответил я.
— Верьте в чудо, — сказал он, — это не факт, что оно случится, но верьте… Вы не считаете, что существование нашего народа — это уже чудо? А эта лунная ночь?.. Верьте в невозможное, молодой человек.
В голове моей всплыла далекая станция Авоты, которой больше нет, волны залива, Лефиафан и наши заплывы в Яффо
«Делай только то, что невозможно!» — прозвучали его слова.
Все трое были почти ровесниками деда, но не было среди них Мошко Весёлого.
Я достал фото и протянул им. Никто из хасидов не встречал его.
Когда я клал фото в карман, оттуда выпала мезуза.
Старик с очень длинными пальцами поднял ее, сжал в ладони и закрыл глаза.
— Мошко Весёлый, — произнес он и открыл глаза, — вам знакомо это имя?
— Это мой дед, — сказал я, — что вы знаете о нем?
Он снова сжал мезузу.
— Мошко Весёлый, — повторил он, — Мястковка, проснулся ночью в начале века и ушел к Стене Плача. Просил многое, в том числе штаны. Штаны получил.
— Он жив? — спросил я.
— Нет, — покачал головой старик.
— Скажите, ребе, — спросил я, — почему он не вернулся?
Тот прижал мезузу к сердцу.
— Их вейс ништ, — произнес он на идиш, — мезуза молчит, горништ. Их вейс ништ… Я говорил это ещё вашему отцу, в Затоке, на одесских лиманах…
Я часто беседую с отцом.
Он смотрит на меня с фотографии, в белой рубахе; ворот её расстегнут, и он улыбается.
— Папа, — говорю я, — наконец-то сбылась твоя мечта: ты — в Иерусалиме.
— Тут такие же низкие звезды, как в Мястковке, — отец улыбается откуда-то из зелени; сзади него то ли осенние листья, то ли лучи солнца.
— Ты слишком серьёзен, — говорит он, — слишком много переживаешь, брось… Твой дед пел по утрам. Попробуй по утрам петь… Веселей, друг жизни. Всё будет хорошо, — говорит отец.
Он всегда говорил мне это, когда плохо себя чувствовал, а я торопился — то на выступление, то на премьеру.
— Иди, друг жизни, — говорил он мне, — всё будет хорошо.
Каждое утро отец улыбается мне с фото.
— Не относитесь к жизни слишком всерьёз, — говорит он.
Он улыбается мне из непонятного пейзажа.
Он только что затянулся папироской, ему ничего не нужно, ему хорошо…
Он улыбается, он хочет научить меня правильно воспринимать жизнь.
— Улыбайся, — говорит он, — жизнь улыбается только в ответ.
Я смотрю на фотографию и вспоминаю нашу далёкую жизнь…
Солнце в Иерусалиме встаёт рано.
В первых лучах солнца — папина улыбка.
— Друг жизни, — говорит он, — иди, всё будет хорошо, не хандри. Нит гидайге! Пойди, купи себе новые штаны. Или ботинки — мне кажется, ты любил новые ботинки…
В шесть лет я хотел быть адвокатом. Я мечтал стать адвокатом, чтобы защитить моего отца, который сидел в тюрьме и называл меня «друг жизни».
Папа сидел в тюрьме, а мама писала прошения о помиловании и искала хорошего адвоката. Где бы она ни была и с кем бы ни беседовала, разговор обычно кончался одним и тем же: «Вы случайно не знаете хорошего защитника?»
В праздники мама плакала, поскольку отказы на прошения приходили обычно накануне. Отказы приходили в больших конвертах, заказными, но почтальон Маруся с нас денег не брала.
— Возьму, когда помилуют, — говорила она.
Такие люди встречаются всё реже.
Жили мы бедно.
— Бутылку кефира и сырок, — просила мама в «Молокосоюзе» и добавляла: — Вы случайно не знаете хорошего адвоката?
За что сидел папа, я не знал. Если бы меня спросили, что такое тюрьма, я бы ответил, что это место, куда направляют хороших людей. Что ж удивительного, что туда поместили папу?..
Ходил я в рваных ботинках, и ноги всегда были мокрыми. Мама делала мне горчичные ванны в тазу, приговаривая:
— Надо будет купить тебе новые ботинки. Вот получу премию — пойдём и купим…
У меня никогда не было новых ботинок. Я получал их ношеными, от брата. Тот, в свою очередь, — от двоюродного, двоюродный — от какого-то дядьки…
Иногда я себя спрашивал: «А кто же носит новые ботинки?» Мои всегда просили каши и хлюпали. Шнурки в них были гнилыми и постоянно рвались. Чтобы ботинки не так промокали, мама подкладывала в них газету, и однажды ее чуть не упекли, поскольку в этой газете было все промокшее политбюро…
— Ничего, — говорила мама, — скоро получу премию — пойдём и купим новые ботинки.
Я мечтал о них. Они стояли в витрине магазина на Загородном проспекте, блестящие, на микропоре,