и стоили сто три рубля.
Это были чудо-ботинки. Во-первых, ты в них сразу становился выше, а во-вторых, они не промокали, даже в слякоть.
Во сне я часто прогуливался в этих новые ботинках вдоль Невы — высокий, большой адвокат.
— Где вы их достали? — спрашивали меня.
— На Загородном.
— Почём?
— Сто три рубля.
— И куда вы идёте в таких нарядных ботинках?
— Я иду защищать папу, — отвечал я.
Утром я снимал с труб парового отопления свои не высохшие за ночь ботинки, вкладывал туда «Пионерскую правду», натягивал их и зашнуровывал бечёвками.
На праздники я их надраивал гуталином и чистил бархоткой.
В дверь звонили. Я бежал открывать. Там стояла Маруся с конвертом.
— Заказное, — сухо говорила она, — денег не возьму!
Откуда она знала, что там отказ?..
— У неё сердце, — объясняла мама, — сердце видит всё.
Утром мама вытирала слезы, и мы шли на демонстрацию. Никто не должен был знать, что наш папа сидит.
Орало радио, звучали песни.
— Да здравствует гений всех времён и народов! — кричал оратор.
— Ур-ра, — кричала мама, — ур-ра!.. Кстати, вы случайно не знаете хорошего адвоката?..
Её поиски в конце концов увенчались успехом: химичка из двести шестой школы посоветовала ей мэтра Ландау.
— Творит чудеса, — сказала она. — Большие связи — и не шкуродёр. Но к нему очень трудно попасть. Попробуйте, может, он вас возьмёт.
Мэтр жил на Невском, напротив магазина «Смерть мужьям». Мама решила пойти к нему со мной.
— Может, он будет мягче, увидев ребенка? — сказала она.
Свидание было назначено на четыре часа. Это был радостный день.
Во-первых, была надежда, а, во-вторых, мама получила, наконец, долгожданную премию.
Мы шли по Невскому к великому мэтру.
— Сейчас он нам поможет, — говорила мама, — а потом — прямиком на Загородный и купим тебе новые туфли.
В кармане истертого пальто она сжимала премию.
Открыла нам горничная.
— Мэтр еще на лыжах, — сказала она и недовольно оглядела нас, — подождите вот здесь.
Она посадила нас в приёмной. Мы сидели в шикарных креслах, поджав ноги. С ботинок текло.
— Дайте, я вытру, — предложила мама.
— Да сидите уж, — проворчала горничная.
Мы сидели под бронзовой люстрой, напротив огромного зеркала, и я до сих пор помню наши сконфуженные физиономии и лужу, которая становилась всё больше…
Наконец пришел мэтр. Он был высок, в белом спортивном костюме, с красными щёками.
— Простите, только съем яблоко, — сказал он.
Я смотрел, как он аккуратно ел большое сочное яблоко и потом долго вытирал рот изящным носовым платком.
— Ну-с, что там у вас?
Мама начала рассказывать о папе. Какой он умный, добрый, какой он…
— Ближе к делу, — попросил Ландау и бросил куда-то: — Феня, чай!
Мама говорила о несправедливости, о чудовищном приговоре, о какой-то кассации.
Мэтр слушал внимательно, прихлебывая из стакана. Потом он недовольно поморщился:
— Феня, сколько сахару положили?!
— Три куска, — ответила та.
— Я ж просил — два! Сколько можно повторять?!
Он брезгливо отодвинул стакан. Я помню его подстаканник: серебряный Пётр на коне…
Мне очень хотелось чаю, но адвокат не предложил. Он даже не предложил моей маме. Ландау раздраженно смотрел на лужу.
— Сожалею, — сказал он, — ничем не могу помочь.
— Мэтр, — начала мама, — может…
— Я беру дела, в которых уверен, мадам! Феня, я жду чай!
Мама встала.
— Сколько с меня? — спросила она.
— Сто пятьдесят! — ответил мэтр.
Мама достала руку из кармана и разжала кулак — там лежала названная сумма. Она положила её на стол, покрытый зелёной кожей.
Феня проводила нас до дверей и закрыла их на засов.
Мы шли по Невскому. Был вечер. Падал мокрый снег. Зажгли желтые фонари. Я помню мамины промокшие боты и оренбургский платок на плечах. Подошвы мои почти отвалились, и мы с мамой в такт хлюпали по мартовской жиже.
Дома мама сделала мне горчичную ванну. Потом мы пили кефир и жевали пионерские сухари.
— Через год у меня будет премия, — сказала мама, — я куплю тебе новые ботинки…
Возможно, все это глупо, но с тех пор я ненавижу адвокатов и лыжи.
И ещё: у меня развилось странное свойство — я люблю стоять у витрин обувных магазинов. Я могу приехать во Флоренцию и весь день провести у витрины «Бруно Мальи». В Риме я иду к «Балли» и любуюсь туфлями, словно мадоннами Рафаэля.
В подарок родным и друзьям я покупаю только обувь, которая в основном не подходит — жмёт, спадает, — но я с удивительной настойчивостью делаю именно такие подарки.
…Папа продолжал писать письма и называть меня «другом жизни». К праздникам нам приносили отказы. Порядочного адвоката не находилось.
Мама решила поехать к прокурору и всё рассказать ему.
Она села в поезд и отправилась в Вильнюс, поскольку папа сидел уже в Литве. В сумочке у нее лежали все драгоценности, которые собрали для нас родные и друзья.
Генеральный прокурор сидел за большим голым столом. Перед ним лежала папка.
Это был очень суровый человек, очень сердитый, с большой бритой головой.
Мама вся тряслась и прижимала к груди драгоценную сумку.
— Ничего мне не рассказывайте, — сухо сказал прокурор, — я прочёл дело вашего мужа. Оно шито белыми нитками. Езжайте домой. Через три недели ваш муж будет вместе с вами.
Мама разрыдалась и начала выкладывать на стол все эти кольца, браслеты, камни.
— Уберите, — сказал прокурор, — или я вас арестую…
Мама шла к вокзалу, и слезы мешали ей перейти площадь.
Вскоре мы поехали за папой в Литву. Накануне мама купила мне новые туфли — блестящие, на микропоре, за сто три рубля.
Мне неудобно было в них шагать: казалось, весь мир смотрит на меня.
…Было раннее утро. Мы шли по сельской пыльной дороге. Навстречу нам двигался сутулый человек, с палкой, в синем берете — и улыбался.
Что-то толкнуло меня изнутри, и я побежал к нему.
— Друг жизни, — сказал он и обнял меня.
— Папа, — закричал я, — посмотри!