только отмахивались. Но вечером друзья подняли такой крик и стук в двери камер, что пришел офицер. Увидев, в чем дело, пообещал отправить в больницу. Поздно вечером меня вынесли, положили в кузов грузовика на доски, туда же влезли три конвоира с автоматами и собакой. И повезли полутруп под охраной. Ехали мы по разбитой таежной дороге, перекатывало меня по доскам пола, швыряло и подбрасывало. Попал я в хирургическое отделение и провалялся там больше месяца со страшными болями. Всё это время ко мне заходил Зубчинский и приносил читать философскую и теософскую литературу.
А кругом шла обычная больничная жизнь: привозили арестантов с «мастырками» — членовредителей всех сортов, пострадавших в результате аварий и просто больных. Но только тех, кто был на грани смерти.
Кончилось мое пребывание в больнице скандалом: я ударил санитара, избивавшего беспомощного больного. Санитары-заключенные зачастую зверстовали не меньше надзирателей: власть развращает человека с садистскими наклонностями.
Через час после скандала мне объявили: завтра на этап. A у меня нога совершенно распухла, ходить не могу.
— Как же, — говорю, — ехать?
— Ничего не можем сделать — приказ оперуполномоченного.
Вызвал я «Домино». Пришла. Объяснил ей, что везут в тайгу, где врачей нет. Обещала помочь и ушла. А утром, на рассвете, пришли за мной надзиратели:
— Пошли!
— Не могу, — отвечаю, — идти.
— Ах, не можешь, так мы поможем! — и сбросили меня на пол.
Но я и подняться не мог. Тогда взяли меня за руки и ноги — а нога-то болит... — и понесли до вахты. Там бросили мне одежду, оделся я кое-как. Начали обыск, нагло отбирали себе то, что им нравилось.
— Ну, пошли, — командует старшина.
— Но я не могу, — пытаюсь я им объяснить.
В ответ — крик, матерщина: поезд-то скоро подойдет, и им надо успеть дойти до станции, а у них есть еще какая-то группа идущих на этап. С матом отправили они вперед колонну заключенных, а я сижу. Посовещались в сторонке, подходят ко мне:
— Ну, как, ты пойдешь?
— Не могу.
— Бери его, ребята!
И меня, опрокинув на землю, схватили за ноги и потащили волоком по земле к станции. При первом движении моя куртка задралась, спину обжигали и царапали камни дороги. Конвоиры, матерясь, тащили меня; беспомощность и отчаяние этого состояния непередаваемы.
Когда меня уже почти дотащили по пустынному шоссе до маленького станционного домика, то навстречу нам попались какие-то мужчина и женщина. Смутно помню, что они стояли, смотрели и плакали. А из рупора громкоговорителя лилась сладкая музыка рояля и симфонического оркестра — Шопен...
Я рассказываю об этом, мои западные читатели, не для того, чтобы вызвать у вас слезы жалости, нет. Я хочу показать вам «единство противоположностей», характерное для жизни этой несчастной страны, где вы, туристы, смотрите великолепный балет и слушаете хорошую музыку. И может быть, в это же время в далекой глухой тайге, эту музыку слышат политзаключенные: под нее их бьют, расстреливают или просто обыскивают...
Дотащив меня до сидящих у линии железной дороги заключенных, конвоиры с веселым криком «бей жида!» кинули меня к ним. Это были достойные представители «шерсти», один из них — с явным намерением продолжить издевательство — подполз ко мне и протянул руку; из последних сил я ударил его в лицо. Он ошарашенно отшатнулся. Не знаю, чем это кончилось бы, но подошел поезд, и нас начали грузить в вагоны. Ехал я всего 30 км, до ст. Анзеба, от которой тогда шла дорога к Падуну, на Братскую ГЭС. В «воронок» меня погрузили одного: дурной знак. Сесть на скамейку я не мог и лежал на полу в закрытой, душной коробке. Когда мы двинулись, то я почувствовал, что газ выхлопной трубы попадает ко мне. Душегубка! Это не было сделано специально: просто газ просачивался сквозь днище. Но для меня этого было достаточно: я потерял сознание. Очнулся я, лежа на земле, голова была облита водой, всё тело болело от ушибов. Надзиратели взяли меня опять за руки и ноги и, занеся через вахту лагеря, положили на землю, поставили рядом вещи и ушли: добирайся до барака, как знаешь.
Я огляделся, лежа: дорога от вахты уходила вверх на вырубленную сопку, вдали видны бараки. Лагерь был мне незнаком. Начал накрапывать дождик, была ранняя осень. Я лежал в ожидании чьей-либо помощи, сам я подняться не мог, нога очень болела.
Опять пришло легкое забытье. Очнулся я от голосов: кто-то осторожно поднимал меня на руки. И над собой я вдруг увидел плачущее лицо Теймура Шатирошвили — грузинского князя, человека, с которым уже встречался в других лагерях. Этот силач нес меня на руках, как ребенка, и что-то успокоительно приговаривал по-грузински; рядом шли еще какие-то зеки.
История этого Теймура, которого в лагерях все звали дружески Мишадзе, сама по себе очень интересна. Этот красавец и силач, из знатного кавказского рода, занимался у себя на родине террором против советской власти. Вся его жизнь прошла в налетах и побегах от погони. Но когда его поймали, то решили судить не как политического врага, а как бандита. Так было выгодней властям: спокойней представить террор бандитизмом. И Теймур, получив 25 лет, попал в блатные лагеря под Владивосток. Там в 1954 году он поднял лагерное восстание, встал во главе, захватил оружие и увел весь лагерь в тайгу. Захватив радиопередатчик лагеря, он передал в США призыв о помощи и сообщение о том, что заключенные подняли восстание. Дошел ли его призыв и кем был принят, неизвестно; но КГБ его точно приняло и послало войска и вертолеты в тайгу. Восстание, конечно, подавили, а Теймур получил — теперь уже как политзаключенный — еще 25 лет и приехал к нам в «Озерлаг».
Мы были с Теймуром вместе, когда у него произошло событие, потрясшее его и давшее новый смысл его жизни. В лагере у «шерсти» он случайно увидел грузинского мальчика и подозвал его к себе. Насколько Теймур был храбр и силен, настолько этот паренек был запуган и подавлен. Теймур принял в нем участие, одел его потеплее, накормил и начал расспрашивать. И когда они беседовали на непонятном для нас грузинском языке, вдруг Теймур вскочил и с диким криком закружился по бараку. Его схватили, что с таким силачом нелегко было сделать, усадили, напоили водой, и он сказал, что сейчас выяснил: этот мальчик — его сын.
18 лет назад он после очередного налета отлеживался, раненый, в горном ауле и там был у него роман с молодой девушкой. Но уезжая, он даже не подозревал, что она осталась беременной. А сейчас этот юноша ему рассказал, что он родом из этого аула и что мать ему назвала имя якобы убитого его отца — Теймур Шатирошвили.
Случай был совершенно особый. Правда, я уже видел отца, узнавшего на вышке солдата-сына; и все мы видели, как этот солдат застрелился, там же, на вышке.
Сын Теймура сидел тоже потрясенный и даже не радующийся. Установив все и убедившись, что это его сын, Теймур объявил администрации, что он сына от себя не отпустит: ведь тот должен был находиться в соседней зоне, за забором, у блатных. Юношу пытались увести в его зону, но Теймур выхватил припасенные два ножа и сказал, что зарежет надзирателя, если тот подойдет, а уж потом сына и себя; уступили, оставили парня с нами. И у Теймура появилась забота: воспитывать сына, учить его с азов. Юноша был малограмотным: голод привел его на свободе к мелкому воровству, а в блатном лагере было не до учебы. Мы дружили с Теймуром, и отношения наши всегда были искренними и теплыми.
Вот этот-то человек и увидел меня, лежащего у вахты под мелким осенним дождем, и принес меня в барак. Заботы товарищей — их тут оказалось много — оживили меня. Вскоре я уже знал, что попал на новый штрафняк, построенный недавно: зона № 307. Ребята сами вырубили лес на сопке и из этих бревен сложили бараки; на стенах еще была свежая смола.
Врача в лагере не было, и я лечился, как мог: мне поставили узкую лежанку за печкой, и я грел у раскаленных камней спину и ноги.
В зоне было не более тысячи человек и среди них много знакомых лиц: контингент штрафняка — это люди, которым трудно перебраться в общий лагерь. Но были и новые, а среди них приятные люди, недавно арестованные: Николай Богомяков, Юрий Овсянников, Борис Вайль, Пименов. Они рассказали нам, как