хочет пустить меня по военной… Да и сам я хочу быть офицером. Погончики, знаешь, такие буду носить — с золотом. Шпоры — дилинь-дилинь… Закончу юнкерское — получу офицерский чин, — дослужусь до генерала…
— Как Бакланов? — без иронии, очень искренне спросил я.
— А ты что думал? Храбрости у меня хватит. Буду колошматить врагов внешних и внутренних направо и налево. Немцев, турок, хохлов — кто попадется.
Я смотрел на Кривошеина не без зависти. Правда, офицерская карьера, погоны и шпоры меня не соблазняли. Но я завидовал всем, кто после двухклассного училища мог учиться дальше где бы то ни было. Из числа окончивших вместе со мной пятый класс несколько пареньков, главным образом из зажиточных казачьих семей, уже поступили кто в коммерческое училище, кто в техническое, а кто и в учительскую семинарию. Для меня же все пути были пока закрыты, и случая, чтобы кто-нибудь помог открыть их, не предвиделось…
Расстались мы с Семой мирно, но уходил я от него с недобрым, даже враждебным чувством. Я угадывал в нем скрытого непримиримого врага, с которым не раз еще придется встретиться.
Осень
Отец, как только привез пасеку домой, так снова пошел на станцию тянуть лямку ремонтного рабочего. Лето на медосбор было скудное, денег у нас по-прежнему не водилось, а надеяться на случайный заработок у тавричан было рискованно.
Хозяйство даже зажиточных хлеборобов в том году застыло на мертвой точке, а у многих начало быстро хиреть. Война сорняками глушила тавричанские слободы, придонские хутора и станицы. Большие массивы земли «гуляли» под толоками, а казачьи паи из-за нехватки рабочих рук зарастали бурьяном и превращались в пустоши.
В каждом хозяйстве, большом и малом, в каждом дворе наблюдался застой. Люди притаились в ожидании неясных перемен, приуныли, многие потеряли охоту к обработке своей земли, опустили руки. На горизонте сгущались темные вещие тучи.
Поражения на фронте подтачивали патриотический угар даже у казаков. Люди не видели в империалистической войне смысла, не думали о победе. Победа для чего? Для кого? Чтобы взять верх над немцами? А потом что будет? Никто не мог вразумительно ответить на этот вопрос.
Каждый день уходили на фронт новые жертвы, а вместо них являлись покалеченные, прокопченные в адском дыму войны фронтовики. Каждый день то в одном дворе, то в другом слышались плач и проклятия. Не одна солдатка получила «похоронную». Среди погибших были и те, которым я недавно строчил радужные, напыщенные письма.
В хуторе появились дезертиры. Они прятались по погребам, уходили в придонские непролазные камыши, совершали оттуда воровские набеги. Иногда ночами по хутору разносилась стрельба, люди вскакивали с постелей, разбуженные суматохой, дрожали от страха.
Придонские и приазовские хутора и слободы опахивало ветерком смутных времен Степана Разина и Емельяна Пугачева. Особенно трепетали богатеи, вроде Маркиана Бондарева и Михаила Светлоусова. Они спускали с цепей своры собак, вооружали дробовиками сторожей, которые по ночам били в свои колотушки.
Среди дезертиров были и такие, как казак Пашка Бабурин. Я хорошо знал его, видел не раз еще в мирное время.
Это был черночубый, похожий на черкеса, красавец, стройный, смуглолицый, с жгуче-черными нездешними глазами да еще к тому же искусный гармонист. Хуторские девчата бегали за ним покорными табунками, и не одна, обласканная Пашкой в ночной тиши, дивчина загоралась, как утренняя майская заря, румянцем при одном звуке его хроматического баяна.
Я видел Бабурина, когда он вместе с другими казаками еще в начале войны уезжал на фронт. Держался Пашка отчаянно весело, много пил и перецеловал всех девушек…
Прошел год. И вдруг по хутору прополз слух — Пашка вернулся с войны и прячется в хуторе. Вскоре стала пропадать у хуторян провизия, а потом и мелкий домашний скот. А однажды рыбаки увидели уплывающую от хутора в гирла байду, нагруженную какой-то кладью, а на ней разухабисто веселого Пашку.
Казаки стали жаловаться атаману: худо озорует парень, позорит хутор, казачью воинскую честь.
Пристав снарядил полицейских, они выслеживали Пашку несколько ночей, но тот держался осторожно, ловко проникал из займища в хутор и уходил обратно. По слухам, у него была здесь любушка, молоденькая красивая жалмерка. Она прятала его так, что и следов невозможно было обнаружить.
Людская молва постепенно превратила Пашку из дезертира в отчаюгу-героя, приписывала ему такие подвиги, которых он, может быть, и не думал совершать. Его боялись и его же бесстрашием восхищались.
Как-то поздним осенним вечером со станции, с почтового поезда, возвращался в хутор на извозчичьей линейке приказчик местного купца Перфильева. Приказчик ездил в Ростов за товаром, и у него оставалась крупная неизрасходованная сумма денег.
Не успела линейка отъехать за семафор, как из темного переулка выбежали двое, разом с двух сторон вскочили на линейку и, приставив наганы один к седоку, другой к кучеру, отобрали у приказчика деньги и скрылись., Возница потом божился, что в одном из грабителей он узнал Пашку.
В хуторе поднялся переполох. Такой дерзости не допускал даже известный в округе конокрад Толстенков.
Атаман и заседатель забили тревогу. Из города была прислана особая группа стражников. Стражники обложили хутор со всех сторон, караулили все проходы и тропки, ведущие в займище.
И как раз в это время мне удалось встретить Пашку. Я увидел его среди бела дня и в самом многолюдном месте — на станции.
До сих пор не могу понять, почему Бабурин вел себя так вызывающе-безрассудно? Словно рисовался и хвастал своей удалью.
Он сошел с почтового поезда в окружении целой свиты таких же дезертиров, хуторских дружков. Пашка выглядел настоящим франтом — боксовые сияющие сапоги, синие галифе, офицерский китель, казачья фуражка и на плечах погоны хорунжего.
Ехавшие в поезде солдаты с удовольствием козыряли ему, а он, ладный, подтянутый казачий офицер, небрежно и очень умело отвечал им. Станционный жандарм, унтер-офицер, никогда не знавший Бабурина в лицо, тоже почтительно откозырял ему. Возможно, жандарму еще не сообщили Пашкиных примет, а его китель и погоны не вызывали подозрений даже у городской полиции.
Выйдя из вагона, Пашка, не скрываясь, пошел прямо в хутор. За ним повалила толпа. Я тоже втиснулся в нее и старался не отставать от Пашки.
Первое, что я услышал из его уст, меня поразило.
— Я кого попало не трогаю. Зачем мне? Щупаю кого надо и буду щупать. И нехай не нарываются. И если кто тронет — убью… Я всегда оружейный.
И Пашка хвастливо похлопал по карманам галифе. Говорил он приятным, веселым голосом. В его тонком черкесском лице было что-то ребячье, наивное, и вместе с тем дерзкое, молодцеватое.
Кто-то из дружков спросил его:
— Пашка, так ты на балу у Анюты Ореховой гулять нынче будешь?
— Буду! Только, чтоб дозоры выставили. — Пашка засмеялся. — Иначе не приду.
— За это, Паша, не беспокойся. Хроматику свою захвати.
— Вот и аккурат. На нынче я для вас — ваше благородие.
— Ох, Паша, лучше бы ты зараз смотал отсюда удочки. В хуторе чертова гибель полицейских, — предостерег кто-то.
— Смотаю, ежели будет нужно. Это никогда не поздно, — легко шагая, беспечно кинул Пашка. — Чи вы меня выдадите? Ох, и трусы же вы, ребята… Чи вам воевать охота? А я знаю такой приют, откуда ни