больно дурной год пришел. Николи прежде такой гололед по зиме не бывало… Все копыты олени себе разбивали, а ягеля из-под снега доставать не могли. Похудали олени. Слабые стали. Падать стали олени. В два раза меньше стадо мое стало.
Ну, думал, ничево. Пойдет приплод. Откормятся летом олени, все ладна будет. Поправляться стану.
Нет, пришло лето. Доброго мне только ничего не принесло. Корма плохие бывали на то лето. А овода столько до сего года и не видывал николи. Бились олени. Свисцом[5] все шкуры похудились. Похудали снова олени пуще прежнего, вместо того, чтобы сил набрать. Нечего есть оленю. Тундру ровно кто огнем пожег…
И пропало мое стадо. В сей год остался я без одного оленя. Не стало мяса. Айбардат[6] без оленя что станешь? Не стало постелей[7] для чума. Даже малицу пошить из чего не стало. Снова, на другой год зима пришла. У меня на чуму метелица, што в тундре ходит. Женка и сыны голодные сидят. К промыслу емдать на чем станешь? Осталось три упряжки. Только-только под чум запрячь… А по што запрячь? Куды емдать? На какой промысел ходить стану, коли нет на што пороху и свинца купить? Менку делать нечем. Капканы чинить нечем… Так не стало у меня и промысла.
А купец какой человек? Есть промысел и купец тебе самопервый друг.
Пороху дает, муки дает, хлеба дает. И самое лучшее со всего, што есть — водку дает… А нет промысла, и пороха нет. Водки нет. Сынам кусок хлеба нет… Не стало промысла — стал я пропадать.
О ту пору в нашем роде один богатей — хозяин повелся. Ему и голод ничто. И копытка его стада не выбивает. У него тысчей десяток два[8] оленей в стаде ходит. У наших стада кругом совсем пропадают, а у него, богатея, кажный год больше приплоду идет. Крепкая у него была рука. А мы в ту пору молодые были. Не могли понимать, почему такое делается. Мы голодуем, а он брюхо растит и зад почесывает… И так на одном годе случилось, што вышел тому хозяину сильно большой случай. У него приплод без малого тысчей пять… Много я думал. Долго в своем чуме сидел и думал. Потом вздумал и к большому хозяину пошел.
«Дай, говорю, — мне половину сотни оленей. Я тебе после третьего приплода назад стану давать столько, сколько брал. А потом пять годов от каждого приплода стану одну десятку телятов давать.»
День и другой ломался хозяин. «Приходи, — говорит, — после. Мне думать надо.» Зачем думать на таком деле? Тут не думать, а давать другу оленев надо. А только хозяин надумал другое. Не пять десятков оленей мне давал. Два десятка оленей мне давал. Два года к хозяину после того приплод давал, себе не один теленок не оставался. А только на третий год снова худое повелось на моем стаде. Ото всех оленей два осталось.
Лекся умолк. Только слабое позвякивание крышки чайника, приподнимаемой паром, нарушало тишину чума. Самоеды сидели, сложив ладони на подогнутых ногах и, редко мигая, как большие темные птицы, глядели в мерцающие уголья костра.
Лекся, не спеша, набил трубку. Когда из захрипевшей трубчонки поплыли клубы удушливого дыма, старик стал продолжать:
— …Да, скажу я, два оленя осталось у меня. На чем теперь емдать, чего кушать? Как долг уплатить богатому родичу?
Стал я думать. Не ладно так жить. Какая жизнь у моей женки и детей, коли брюхо пустое. И пошел я к богатею — родичу.
«Бери, — говорю, — меня заместо оленев». А сам думаю: «Хороша у родича голова-то: не станет он меня брать, куда я ему пустой самоед. Станет он мне еще оленев давать. Скажет: «забирай, Лекся, оленев. Поправляй свое дело. Будешь долго мне поплачивать». А только врешь, парень, не такая у него голова бывала, у родича-то нашего.
«Ладна, говорит, буду я тебя брать. Станешь ты у меня пастухать. А только не здесь, не на большой земле пастухать станешь. Пойдешь с моими оленями на остров Холгол». У вас, русаков, он Колгуй называется.
Знавал я про сей остров. Плохо сказывали про него самоеды. И как можно уходить со своей тундры, где отец моего отца пас своих оленей, где отец мой ставил свой чум и где кости отца моего и отца моего отца птицы кушали и Нуму[9] носили… Скажи, парень, можно ли, нет ли такую тундру кидать?
Подумал я и сказал своему родичу: «Не стану я на остров ходить».
Пришел на свой чум. А на чуму женка больная лежит. Молока у женки не стало. Чем мати без молока дочку кормить станет? Дочка у меня тот раз народилась. А сыны-то тоже завсегда голодные стали ходить. Чего раньше собаки едали, того не стало даже сынам давать. И сей же день пошел я снова на чум к родичу и сказал: «Бери меня пастухом на остров».
А на острову этом у родича четверо тысчей оленев ходило в четырех стадах. В каждом стаде одна тысча. У каждого стада свои пастухи…
Многа, многа годов прошло на этом острову. Из черной гагары я белой чайкой стал… Сыны мои пастухать начали… А стада на острову уже десяток тысчей голов стало. И каждый годок хозяин к нам на остров езжает. Оленей клеймит. Для убоя выбирает. Самолучших коров себе на ездовых быков холостит. А как убой кончать станем, хозяин с купцом-русаком водку пить зачнет. Водку пьют и менку делают. Постелей по тыще каждый год продает.
Сказать надо, что нам, пастухам, жить можно было, коли своя голова была. Важенкам[10] убой делать можно было. Айбарданье делать с мясом можно было досыту. В этом воля была. А только с постелями худо было. Никакой постели брать пастухи не могли. Чего хочешь делай, как хочешь живи. Чуму покрышку делать не из чего. Малицу шить не из чего. А чумы подырявились. Как за зимку метелица зачнет дуть — на чуму, как в тундре, ветер ходит.
Только и было подмоги — от песцового промыслу. Бывало в то время еще песец на Холголе. Да цену худую купец-русак давал. Бывало за десяток целковых песца первосортного с рук дерет. И все глядит купец — денег бы не платить, а песца на водку брать. А водка бутылка за те же десяток целковых идет. Хошь бери, хошь нет. А ты скажи мне, парень, какой самоед водки брать не станет? Брали песцов, купцу сдавали.
Только один годок не приехал купец. И хозяин наш не приехал. Стали беседовать самоеды. Время прошло, а хозяина все нету. Шибко поздно приехал хозяин. Говорит — стадо все, весь десяток тысчей голов, он, как только станет море промеж острова и большой землей, в большую землю на тундру сганивать будет.
Сам понимаешь, парень, как такое можно. Сколько оленев на льду-то оставаться станет. Сколько падать будет. Почитай, все стадо сгубить можно… Не стал хозяин нас слушать. «Стану перегонять», говорит.
Зачали пастухи к такому емданью все уготовлять, а только нет, не купец пришел — другой начальник пришел. Красного ситцу на зимовье вывесил. Самоедов со всего острова скликать стал.
Много, шибко много тот начальник сказывал. Говорил, новый хозяин на Руси стал. Большевик прозывается. И старому хозяину на Руси амба. Будет, говорит, новый хозяин новые порядки делать. Говорит, будто у богатеев станут оленев брать и нам, пастухам, давать…
Правду скажу, парень, думали мы тогда, пьяный этот начальник. И скажи, парень, как можно думать, что он начальник, коли у него шапка на голове, как у самоеда — ни тебе птицы, ни тебе пуговицы золотой на шапке нет? Не стали мы верить этому начальнику.
А только иное вышло. Призвал он нашего хозяина в избу свою. «Собирай, — говорит, — Василий, свой пожитки, я, говорит, тебя на пароходе долой с острова свезу».
Переписку нам делал. Каждому самоеду-пастуху по сотне оленев давал. А чего лишку остался. «Казенные, — говорит, — оленя будут. А вы, — говорит, — пастухи, казенных оленев пастухать должны».
Приехал сей начальник и другой год. Привез агента. Госторг на острову стал строить. Построил. «Вместа купца менку, — говорит, — Госторг вам делать станет. А казенные олени, — говорит, — Госторга олени».
Ничего, жить стало можно. Есть олени — мясо есть, постели есть, емдать можна. Сам я пастух, сыны