остренькой мордочки, отразился в створках трельяжа.
Фрейлейн Эмма томно опустила длинные ресницы из риммеля, представляя себе эффект, который она произведет своим появлением в автомобильном магазине. В последней раз она провела карандашом по черным и без того бровям, упиравшимся крутыми дугами в белый образ берета.
— Войдите, — бросила она на легкий стук в дверь.
Господин Крафт в развалку подошел к фрейлейн. Он уверенным движением отодвинул белоснежный мех и вынув сигару из рта прикоснулся толстыми губами к шейке Эммы.
— Вы довольны песцом, моя крошка?
— О да, вы душка. Этот песец великолепен. Он гораздо пушистее того, который нам предложили вчера.
— Еще бы, это лучший русский мех. А вчера нам показывали шпицбергенский… Этот с острова Новая земля.
— Ну, я готова. Мы едем сейчас в автомобильный магазин. Завтра мы с вами покатаемся на новой, ослепительно белой машине. Обязательно Адлер. Я хочу только Адлер.
Господин Крафт недоуменно развел короткими руками.
— Моя детка, нам с вами просто не везет. Мир становится вверх ногами. Я уже справлялся. На складах нет ни одного приличного автомобиля. И ни одного Адлера.
«НАША ЖИЗНЬ САМОЕДСКА»…
Тихо в тундре ночью. Так тихо, что тише уже нельзя. Днем еще хрипело многоголовое оленье стадо, тявкали собаки-вожаки. Нет-нет — раздавался гортанный крик пастухов на пятерке рысистых хоров[1] обходящего стада.
А ночью нет и того. Ночью спят под перевернутыми ханами собаки. Пастухи укрылись в тесные конусы чумов. И если бы не тонкие струйки дыма над вершинами конусов, можно было бы поверить, что и эти чумы, как вся великая серая тундра, мертвы.
…Раз вьется дымок над чумом, значит, можно итти в гости. С непривычки это не так-то просто — решиться переступить порог чума. Но больно уж холодно у меня под продувным брезентом палатки…
Засаленный край треугольного полога из оленьей шкуры мазнул по лицу. Продымленная тень охватывает копотью, запахом мокрой шерсти, сала и перепревшей мочи. Понемногу из дымного сумрака выступают разрисованные красными бликами костра темные лица. Никто не оборачивается, как будто не вошел я. Только ближайший самоед подвигается, очищая место на шкуре. Молча подкидывает хабинэ[2] несколько лишних костей и кусок вареного мяса в закопченный железный котел. Котел так грязен, что, кажется, салом пропиталось насквозь само железо. Но на аппетите самоедов это не сказывается. Со всех сторон несется дружный хруст обгрызаемых хрящиков; кругом сосут, чавкают, захлебываясь и икая, жуют слегка подваренную оленину.
Больше для температуры, чем для вкуса, ее подержали в котле над костром.
С непривычки не лезет в меня недоваренное, жесткое мясо, и я не очень сопротивляюсь, когда чувствую, что в темноте кто-то дергает кость из моей руки. Мелькнув пушистым хвостом, собака с непривычно легкой добычей принимается тут же, рядом хрустеть и чавкать.
Ужин кончился. Вытирая сальные руки о пимы и подолы малиц, самоеды удовлетворенно рыгают. Этот исконный способ выражения признательности гостеприимным хозяевам пришел сюда от великих мастеров церемонии — китайцев. Хабинэ собирают обглоданные кости обратно в котел, чтобы, сварив их еще раз, получить суп на завтра.
Гости достают из-за пазухи махорку и наполовину сгоревшие дешевые трубочки. Однако, увидев у меня в руках портсигар, все суют трубки обратно.
С самым независимым видом они чешут под малицами голые животы, будто только для того и лезли за пазуху. К моим папиросам тянутся руки.
К черному дыму погасающего костра примешался едкий дым «Бокса». Не знаю, что хуже. Но дымят с неподдельным удовольствием. Все, от седого Лекси до его семилетнего внука. И хозяйка, и ее маленькая дочь.
Завязалась беседа. Сначала тихо, урывками. Потом громче, охватив всех.
Докурили папиросы до мундштуков. Взрослые тактично намекают:
— Хороса папирос, парень… Нада казать, хороса папирос.
Дети менее церемонны: они откровенно тянутся к портсигару. Портсигару приходится отдуваться за отсутствие у меня водки. Если бы присутствующие знали, что в заветном углу моего чемодана лежит бутылка неразбавленного спирта, хранимая в качестве лечебного средства, на всякий случай, они в один голос, на всякий вопрос, на все деловые предложения и дружеские замечания отвечали бы одним:
— Сярка тара[3].
К счастью, они этого не знают.
Папиросы заменили чарку. Они служат стержнем, на который нанизываются любезные улыбки и удовлетворенное чмоканье.
Молодой рослый самоедин, с лицом наполовину скрытым свисающими прядями иссиня-черных волос, резюмировал общее настроение:
— Хороса папирос… Ты, парень, тозе хороса.
— А разве не всякий русак хорош? По-моему все русаки хорошие.
Неожиданно поднялся невероятный шум. Заговорили сразу все. Хозяин снисходительно кивнул в сторону стариков:
— Они кажут ни сяк русак хороса… Кажут больсевик нет хороса.
— А ты то сам как думаешь, Филипп, хороши большевики или нет?
Хозяин задумчиво пожевал мундштук, не спеша втянул руку в рукав малицы и стал чесать грудь. Точно не заметил вопроса.
— Я тебя, Филипп, спрашиваю, ай нет?
— Я тебе, парень, буду казить как я думаю. А только пущай сперва старики кажут как они думают.
Филипп заговорил по-самоедски. Чум затих. Один из стариков пренебрежительно пожал плечами и недружелюбно покосился в мою сторону.
— Не хочу казить, — с улыбкой заявил Филипп.
— Почему же не хотят?
— Сам спроси, — и в сторону стариков, — вон Лекся, самый старик, гораздо знает почему большевик ему не хороша.
Лекся повертывает ко мне голову. Не лицо, а маска. Коричневая маска из кожи глубокими складками свисающей с широких скул и подбородку. Никакой растительности. Только брови — седые пучки жесткой шерсти торчат ощетинившись над впалыми глазницами. Из-под тяжелых дряблых век поблескивают маленькие, не по-старчески острые глазки.
Старик не разжимает глубоко запавшую складку тонких губ. Упрямо молчит.
— Расскажи же, Лекся, в чем дело? Чем не угодили тебе большевики?
— Циво там сказывать, циво понимать станес. Русак ты, а наса жизнь самоетька.
Я знал, что старик только жеманничает и, независимо от упрашиваний, приступит сейчас к рассказу. Но вежливость требовала, чтобы я все-таки попросил.
— Брось, старик, чего молчишь! Ты думаешь, что коли я русак, так самоедской жизни и понять не могу? Ты расскажи, а там посмотрим.
Старик пососал трубчонку. Не спеша выколотил.
— Ну, ладна, ты слушай. Я сказывать стану… Многа, многа годов назад я в тундре на большой земле живал. Многа оленей у меня не бывало. Все-таки живал помалу. Промысел делал. Убой делал. Емдал[4] со стадом на ягеля, как нужно.
Женка в чуме была молодая. Сынов два бывало. И ладна бы. Да плохой год пришел… Да, скажу,