— Скажи ему, чтобы перестал, — сказал я.
Баркли быстро вытащил из правого кармана пиджака пистолет и непринужденно направил его в мою сторону.
— Спокойно, Мэннинг.
— Скажи ему, чтобы перестал!
Барфилд, не двигаясь, смотрел на нас, однако ее руку не выпустил. Губы Шэннон были плотно сжаты: ей уже было больно.
Я настолько озверел, что не чувствовал никакого страха.
— Слушай, Баркли, немедленно прекрати это. Если он сделает ей больно, я займусь тобой, и тебе придется застрелить меня. Если ты думаешь, что сможешь отыскать этот риф без меня, валяй.
Повисло напряженное молчание. Было неясно, какая чаша весов перевесит. Я попытался вздохнуть поглубже, чтобы прогнать подступивший к горлу комок.
— Не валяй дурака. Если бы она хотела обмануть вас, она бы придумала что-нибудь более правдоподобное. Может, там действительно есть отмель. Или где-то поблизости, в радиусе пятнадцати миль. Зондирование в этом районе проводилось отнюдь не везде. Маколи мог ошибиться в своей оценке местонахождения самолета. Единственное, что можно сделать, — это добраться туда и посмотреть все на месте. И тут вам без моей помощи не обойтись. Так что выбирай, или — или. И поскорей.
Баркли понял, что я прав. Он махнул Барфилду, чтобы тот отпустил Шэннон. Напряжение спало, и я сразу почувствовал жуткую слабость во всем теле. Мне удалось выиграть время, но я был уверен, что в другой раз они меня свяжут, прежде чем приступить к допросу Шэннон.
Она встала, демонстративно обернулась, улыбнулась мне и ушла, не обращая на них никакого внимания.
Барфилд развалился на скамье с чашкой кофе в руках.
— Герой, — сказал он. — Представляешь, Джой, у нас на яхте самый настоящий герой.
Баркли снова взял руль, а я съел бутерброд и выпил кофе. Я сменил его в шесть часов. Они с Барфилдом спустились в каюту и принялись что-то обсуждать. Потом включили радио. Помимо специального морского диапазона там были короткие волны, и они поймали какую-то аргентинскую станцию, передававшую латиноамериканскую танцевальную музыку. Закат был яркий, розово-оранжевый. Когда он стал гаснуть, море вдруг стало похоже на бескрайнюю прерию, покрытую высокой, волнуемой ветром травой.
Я хотел было позвать Баркли, чтобы тот ненадолго взял руль, мне надо было поставить ходовые огни. Но тут на кокпит вышла Шэннон. Я ей объяснил вкратце, как управляться с рулем, и она сменила меня.
Когда я вернулся, она передвинулась с места рулевого чуть вперед. Сидела она совсем рядом, но не захотела дотронуться до меня, сказать что-нибудь. Закат вообще действует удручающе на людей, оказавшихся в трудном положении. Но я чувствовал, что Шэннон не хочет, чтобы я ее утешал, пока еще не хочет. Оставшись наедине, мы начинали чувствовать какое-то странное смущение. Со временем все будет по-другому, пока что с этим ничего нельзя поделать. Я постарался представить себе, что мы одни на яхте, и не в Мексиканском заливе, а в Яванском море, что мы забыли об окружающем мире и окружающий мир забыл о нас. На какое-то мгновение созданная моим воображением картина казалась настолько реальной, что возврат к действительности отозвался почти невыносимой болью.
Закат угасал, но было еще достаточно светло, чтобы я мог видеть ее лицо. Когда я снова повернулся и посмотрел на нее, она плакала, совершенно беззвучно, чуть откинув голову назад, не пытаясь закрыть лицо руками или утирать слезы. Просто слезы наполняли ее глаза и, переполнив какую-то меру, бежали вниз по лицу, одна за другой.
— Прости, Билл, — сказала она чуть погодя. — Это в последний раз. Я просто подумала о том, как он лежит сейчас один-одинешенек в большом доме, а за окном темнеет. Он боялся темноты. В последние месяцы он просто с ума сходил, когда наступали сумерки. Но раньше я всегда была с ним…
Она была для него опорой. Он нуждался в ее поддержке даже тогда, когда задумал обмануть и бросить ее. А когда не удалось, он снова обратился к ней за помощью и снова получил ее. Я не испытывал к нему никаких чувств, мне было наплевать, темнеет за окном или нет, но, если задуматься, картина получалась страшноватая: мертвец, лежащий один среди суперсовременной шведской мебели, в комнате, где день и ночь горит один-единственный светильник и играет музыка, если только проигрыватель не отключился сам собой. Он, наверное, пролежит там еще сутки, прежде чем его найдут. Шэннон говорила, что прислуга приходит по вторникам и пятницам. А как только тело обнаружат, полиция сразу же найдет в аэропорту ее машину и решит, что с преступлением все ясно, остается только разыскать преступницу.
Я ничего не мог поделать и потому не стал вмешиваться: пусть поплачет. Меня душило чувство собственного бессилия.
Потом она взяла себя в руки и тихо сказала.
— Почему все так непросто? Почему в жизни нет совершенно черного или совершенно белого? Почему все так перемешалось? То, что он сделал, было предательством. Все вроде просто, проще некуда. Обычное дело: она его любила, а он ее нет. Только все было как раз наоборот. Проще всего сказать себе: «Он был подлец, и в этом все дело». Но и это неправда.
Я не стал ничего говорить. Она хотела объяснить мне, как было дело, а может, ей нужно было разобраться в этом самой. Ей не хотелось, чтобы я вмешивался. Во всяком случае, сейчас. Она говорила так, как говорила бы с психиатром, или со священником, или с самой собой.
— Просто он оказался в безвыходном положении. Легко говорить, что он сам во всем виноват, что не маленький, что знал, на что идет. Но разве он один прельстился возможностью легко и быстро разбогатеть? Так было и так будет, пока есть люди и есть деньги. Я что хочу сказать? Вначале он, может быть, даже думал, что делает это ради меня. Он любил делать мне подарки, причем дорогие.
Человек не сразу опускается до самых низких низостей. Это происходит постепенно. Вначале все было просто, потом, когда первоначальный план не удался, ситуация осложнилась, и, наконец, желание добиться своего превратилось у него в навязчивую идею. И потом этот страх! Я не могу объяснить тебе, что это за ужас, потому что человечество давно забыло это чувство, чувство, что за тобой идет охота. Это надо испытать на собственной шкуре, чтобы понять.
Конечно, тут было простое решение: отказаться от этих дурацких алмазов, рассказать Баркли, где они, и тогда от него отстали бы. Но, наверное, это легче сказать, чем сделать. Наркоману ведь тоже всего лишь нужно принять решение отказаться от наркотиков, например с нового года. К тому же где гарантия, что они не убили бы его, даже получив назад алмазы? Он ведь обокрал их.
В конце концов, он был загнан в угол и решил, что единственный способ освободиться от преследования — это заставить их поверить, что он погиб. Для убедительности ему надо было бросить меня, причем так, чтобы я тоже думала, что его нет в живых. Использовать меня как наживку, пожертвовать мной. Ты скажешь, так мог поступить только законченный мерзавец. Но нельзя забывать, что к этому времени он был уже почти сломлен. То, что вначале казалось ему детской каруселью, бешено закрутилось, как центрифуга, и он стал совсем другим, чем прежде.
Я не любила его, то есть любила, но не так, как, я знаю, это бывает. Он мне нравился, многое в нем меня просто восхищало, он очень хорошо ко мне относился, ему я была обязана всем, что имела. Но ведь это не любовь, правда? Поэтому, когда я узнала, что он сделал, точнее, хотел сделать, я могла бы просто уйти от него. Разве нет? Еще одно простое решение.
Знаешь, Билл, мой отец был ирландец, причем такой, как изображают в водевилях: маленького роста, задиристый — то и дело ввязывался в драки — и при этом ужасно милый. Он работал в доке, а чаще вовсе не работал: то поссорится с начальством в профсоюзе, то запьет, то его посадят в тюрьму за нарушение общественного спокойствия. Мы вечно сидели без денег. Я даже среднюю школу не закончила. Когда я выросла, то стала крупной, неуклюжей, вульгарной сексапильной девахой, у которой была одна дорога — на дно. Я не умела прилично разговаривать, у меня была безобразная походка и совершенно отсутствовал вкус: я не могла бы хорошо одеваться, даже если бы у меня были деньги. С Фрэнсисом я познакомилась в двадцать лет. Я тогда работала хористкой в ночном клубе. Я не умела ни танцевать, ни петь, но у меня было на что посмотреть, особенно в тех костюмах, в которых мы выступали, так что все были довольны. Or