на даче вместе со своими детями, а этот, нынешний, не кто иной, как внук Иосифа Виссарионовича от его дочери Светланы. Долгое время он скрывался от органов, при Хрущеве за его голову объявили награду в сто тысяч долларов, и его переправили в Америку к матушке, чтобы спасти от неминучей казни. И вот теперь он вернулся и открылся в Федулинске, потому что здесь народ терпит намного тяжелее, чем в иных местах. Якобы великий дед передал своему любимому тайному внуку свою мощь и весь ум, и если на ближайших выборах молодого Сталина назначат мэром вместо ворюги Монастырского, то всем бедам сразу придет конец.
Эту нелепицу Хакасский по факсу переслал в Москву, надеясь, что Куприянов по достоинству оценит юмор ситуации. Прокомментировал так: «…как видите, уважаемый Илларион Всеволодович, предела деградации так называемых «руссиян» не существует…»
…Однажды проснулся среди ночи, в ногах сидела Аглая Самойловна с таким просветленным, чистым, почти юным лицом, что глазам своим не поверил.
— Знаю, что ты задумал, милый, — проворковала звучным, тоже из прежней жизни голосом.
— Что, дорогая?
— Сыновей не спас, меня не спас, хочешь город спасти. Но это же глупо.
— Почему глупо, Аглаюшка?
— Над тобой все смеются, над старым дурнем. Эти плакатики и все остальное… Бред сивой кобылы. Кому это нужно? Опомнись, Фома. У меня сердце разрывается. Кажется, ничего от него не осталось, а больно. Так больно, Фома!
Ларионов взял ее ладошку, мягкую, теплую, родную.
— Не смеются, нет, неправда. Не понимают, да. Но не смеются. Уже никто ни над чем не смеется, Аглаюшка, в том-то и беда. Ржут иногда, но это — иное.
— Тогда объясни, зачем тебе это? Кого хочешь одолеть?
Вопрос был непростой, Ларионов много размышлял на эту тему.
— Видишь ли, малышка, не кого, а что. Рано или поздно придется одолеть нечто в нас самих — вязкое, родовое. Это тяжело, об этом не хочется думать, но придется. Иначе превратимся в пыль истории. Не Федулинск, вся страна, нация. Болезнь не в хакасских и не в алихманах с рашидовыми, она в нас самих.
— Как же называется эта болезнь?
— У нее нет названия. Духовный склероз, инерция мышления, некромания, лень, апатия, склонность к созерцанию, заторможенность реакции на зло — все вместе и многое другое, то есть все национальные особенности, которые вдруг превратили нас в легкую добычу. Надо напрячься, сбросить с себя одурь вековой спячки, но как это сделать, я сам не знаю.
Аглая Самойловна придвинулась ближе, он ощутил запах ландышей — ее запах.
— Твои обычные умствования, милый, за ними — пустота. Вековая спячка, духовный склероз, болезнь нации — красиво, наверное. Но когда эти ублюдки изнасиловали меня в подъезде, ты пальцем не шевельнул, чтобы с ними рассчитаться.
— Прости, Аглаюшка, прости… Мы были интеллигентными людьми и не ожидали прихода зверя. Когда он пришел, мы оказались не готовы к встрече с ним. Мы и сейчас полны иллюзий. Надеемся, зверь сам отступит, нажрется и уйдет. Так бывает с волками, с тиграми, но этот зверь сам по себе не уйдет. Я это понял давно…
— И взялся за плакатики?
— Плакатики — хитрость, маневр. У каждого звонаря свой колокол. Я же вижу, как люди меняются, прозревают…
— Ага, сперва смеялись, теперь жалеют. Посмотри, на тебе живого места нет. Нищие старушки несут яички, молоко. Стыд-то какой, Фома! До чего докатился.
— Оставайся со мной, будешь поправлять.
Аглая Самойловна погладила его серую щеку. Он не шевельнулся.
— Не бреешься. Раньше всегда брился.
Ее глаза блестели чудным светом, душевный кризис миновал. Это было чудо. Она выжила, потеряв двух сыновей. Покуролесила, попила водочки, но выжила. Про себя он такого сказать не мог. Кроме жены, у него изнасиловали душу и заодно отобрали любимое дело, в котором был смысл его существования. Это чересчур. Он не надеялся, что успеет очухаться до конца отпущенного ему на земле срока. Плакатики! Если бы она знала, что значат для него эти плакатики. В них вместилось все, что раньше с трудом укладывалось на стеллажах огромных библиотек. Узенькая щелочка, через которую он мог дышать.
— Останешься, Аглая?
Она наклонилась, прикоснулась губами к его шершавым, искусанным губам. Они оба боялись этого поцелуя, но ничего худого не случилось. Слезы у нее потекли, но это естественно. Всякая женщина плачет, целуя покойника.
— Хочешь водки? — спросил он. — У меня есть бутылка.
— Я больше не пью, — ответила она.
Леня Лопух подошел к казарме, где квартировались гвардейцы Рашидова, — пятиэтажному приземистому зданию бывшего исполкома, — и попросил у дежурного вызвать Мишу Гринева по кличке «Говноед». Миша был его человеком, то есть раньше работал с ним у Монастырского, потом его сманили в гвардейский отрад на более высокий кошт. В отраде он не прижился, разве что заполучил вот эту не очень приятную кликуху. Говна он никогда не ел, но за столом, действительно, был жаден до чрезвычайности, что объяснялось его чудовищными, богатырскими статями. Зато ум у Миши был маленький, как древесный жучок. С прежним командиром он не порывал душевной связи и иногда поставлял ему важную информацию. Правда, не бесплатно. Прожорливость и алчность — вот, пожалуй, два свойства Мишиной натуры, которые причиняли ему массу неудобств.
Миша спустился вниз в гвардейской униформе — точная копия омоновской, но со специальными эмблемами: погончики с куцыми золотыми эполетами и вшитая в воротник, с торчащей наружу головкой, тоже золотая змейка — знак касты чистильщиков. Увидев командира, Говноед обрадовался, как дитя, потому что не было случая, чтобы при встрече Лопух не покормил его на халяву. Он подошел к командиру и погладил его по спине ладонью-лопатой.
— Лё-ёнчик! — прогудел с нежностью. — Не забыл старика Михрютыча.
Леня вывел добродушного бычару на улицу. Город давно спал: кое-где светились, как кошачьи глаза, редкие фонари, да изредка взрывали тишину вопли запоздалых прохожих, нарвавшихся на патруль. По Федулинску в темень лучше не ходить, если у тебя нет сильного документа. Гвардейцы Рашидова лютовали просто от скуки, и их можно понять. Жизнь сытая, а развлечений никаких, кроме мордобоя да баб.
Напротив казармы в двухэтажном доме располагался ночной клуб «Утеха», где была вполне приличная кухня, а также культурная обстановка, располагающая к отдыху:
игральные автоматы, девочки, ну и, естественно, у бармена «дури» сколько хочешь и на любой вкус. Туда они и отправились.
Народу в заведении в этот час было мало, его никогда здесь много не бывало: обыватель сюда не совался. Пять-шесть парней из отрада поддержки (тоже служба Рашидова) отмечали какое-то событие за длинным, накрытым цветастой скатертью столом, но веселье у них, похоже, шло туго. Скучные лица, редкое лошадиное ржание. Трое девчушек сидели возле музыкального аппарата, нахохлившись, как куры на насесте. Явно надеялись, что бойцы позовут их за стол, но те почему-то медлили. Репутация у здешних ночных бабочек неважная — триппер, сифилис, вич-инфекция, а то и похуже чего. Никого ведь не загонишь добровольно на медосмотр, лишние траты, хотя как раз в эти дни шел месячник борьбы с венерическими заболеваниями. В минувшее воскресенье на площади публично сожгли двух совсем юных сифилитичек (кстати, залетных, из Нижнего Новгорода), но общую атмосферу это не оздоровило. Федулинские профессионалки, беспечные, как синички, предпочитали красивую смерть на костре дорогим, а главное, бесполезным уколам.
Говноед помахал рукой пирующему столу, и оттуда донеслись приветственные возгласы: прекрасно, когда все свои. Девочки на шестках, приметив новых гостей, с надеждой потянулись к ним худыми грудками, но Говноед, чтобы зря не волновать, показал им огромный кукиш. Уселись за занавеской, и тут