святочных открытках. Ведь все уже дописано, досказано, довоплощено и тем уничтожено. О, какими значительными покажутся нам задним числом, этим неизбежным post mortem [54] всякой великой эпохи, последние роковые дни гибнущего отечества! Сколько страстных pro et contra[55] канет в бумажную Лету газетных разворотов и стенограмм заграничных собраний! Что нужно было сделать, чтобы остановить пагубу, а чего, напротив, делать не стоило — как будто речь идет об игре в покер или мезальянсе. С какой жгучей завистью будут смотреть на нас,
«На этом можно и остановиться, — говорил Андрей Сумеркин, растирая большим и указательным пальцами утомленные вежды (на частном приеме, месяц тому назад). — Ибо от государства давно уже ничего не осталось, ни традиций, ни институтов, ни идеи, ни надежды, — все исчезло. Не стоит утешаться тем, что и в деградации может быть известная грация». — «Зря, зря вы так, Андрей Викторович, нельзя опускать руки! Да еще, простите, подводить под свое приватное уныние заёмную теорию» (то ли Шаркова, то ли Жаркова, в девичестве Панина: полные плечи, нить крупного жемчуга, золотые очки, светлые близорукие глаза с патриотической искрой и затаенным смятением в глубине).
Так сонно думалось Марку под дождевой заоконный шорох, под проворный топоток каблуков за стеной, в гостиной, где хлопотала экономка Эльза, уже успевшая утром пролить слезу над детскими фотокарточками Розы в овальных рамках, которые она бережно, как драгоценные раковины, укладывала в большой черный кофр. И мысли эти свидетельствовали лишь о том, что он все еще жил тем прошлогодним настроением, которое было свойственно тому слою общества, что не без сладковатого привкуса тщеславия принято считать «избранным кругом».
Помимо насущных дум и неотложных забот, его уже несколько дней не оставляло чувство горькой досады за то, что случилось со Сперанским. Послав легкомысленную записку, Марк невольно втянул его в жестокую переделку, едва не стоившую тому жизни. Теперь он каждодневно ждал известий из Москвы от дочери, которой два дня назад удалось разыскать Матвея в одной из окраинных московских клиник Слава Богу, он был жив. Когда его нашли, документов при нем не было; ни говорить, ни писать он не мог, то и дело проваливаясь в багряные потемки бреда, и поначалу его приняли за обычного столичного бродягу, избитого ради целкового: так он был грязен и жалок. Он пролежал в глухом проулке до глубокой, как омут, ночи, пока его стоны не услышали случайные прохожие, причем иностранцы. То была молодая американская пара, приехавшая в Россию из любви к Достоевскому и Чайковскому: он немного говорил по- русски, она умела оказывать первую помощь.
Когда старый приятель Марка, орнитолог Антонов, профессор не у дел, который должен был встретиться с Матвеем на другой день после его разговора с Бликом, сообщил Марку по телефону, что Матвей внезапно исчез и что его близкий друг Евгений Воронцов уже обивает милицейские пороги, разыскивая его (именины, его ждали в гости), Марк тут же снесся с Розой, бывшей в это время проездом в Дерпте, и попросил ее изменить планы и срочно ехать в Москву. Сойдя на заиндевелый перрон Рижского вокзала рано утром в понедельник, тринадцатого марта, Роза, недолго думая, отправилась к частным сыскарям с глазами рептилий и репутацией бульдогов. Они запросили нешуточный гонорар, но зато уже на другой день утром (Роза остановилась в первой попавшейся второразрядной гостинице на Кузнецком Мосту: кровать со скрипом, хромой столик со следами пыток горящей сигаретой, визжащие от боли краны в темной ванной) они дали ей адрес клиники в Кунцеве. У Матвея были сломаны челюсть и ребра, раз дроблена левая кисть и рассечен лоб. Она не сразу его узнала в марлевом маскараде. Кроме того, у него было сотрясение мозга (доктор длинными пальцами продолжал медленно переворачивать страницы anamnesis morbi[56]), внутренние кровоизлияния и ушибы, но главное — у него началась горячка, говоря о которой доктор только закатывал глаза и пожимал плечами. В тот же день к вечеру, с помощью Воронцова, она перевезла Матвея в клинику получше, где ему был обеспечен по крайней мере должный уход, и только тогда, после целых суток без сна и горячей еды, вернулась к себе в гостиницу и в изнеможении пала на постель.
«Я решила остаться. Да. Не знаю. Доктор говорит, что недели три, не меньше», — торопливо го ворила она по телефону как бы издалека времени, а не пространства. Сколько же я не видел ее? Больше года. Милая моя, смелая девочка. Дважды замужем, дважды разведена. Париж, Сорбонна, сын от первого брака, Мишель. Картины старых мастеров, стихи и проза, книга о Филиппе Дюплесси-Морнэ, et ainsi de suite[57].
«Ax, это было очень рискованно, авантюрно, наверняка за каждым моим шагом следили — но пусть себе клацают клыками, подойти не посмеют, благо документы у меня в полном порядке, виза истекает только через месяц, да и денег вдоволь. Ах, как же мне будет недоставать Мишеньки! Ничего не поделать. Дядя Николя пока за ним присмотрит. Боже, но
Он обещал. Он повесил трубку. Решив ужинать в «Угловой», он побрился и надел белую рубашку. Душенька моя, голубушка. Надо попросить старика Антонова подыскать ей приличное жилье, и вообще — присмотреть. Только бы все обошлось.
Из высокой вазы в прихожей он вытащил зонтичную трость. В правом кармане пиджака у него теперь всегда имелся ладный и прохладный на ощупь браунинг. Эльза смотрела на него красными испуганными глазами.
— Я сегодня ужинаю на людях, — сказал он ей, снимая с вешалки плащ. — А завтра будьте, по жалуйста, готовы пораньше, часам к восьми. Один черный чемодан — и всё. Никаких побрякушек Как условились.
Она кивнула, левую веснушчатую ладонь горестно приложила к пышно вздымавшейся груди, а правой быстро его перекрестила.
— Будет, будет: сырости и так хватает. Хорошенько заприте дверь и не хнычьте.
На улице, где был стриженый садик перед парадной дверью его дома, при виде выходящего Нечета из мокрых кустов с поспешным хрустом встали с недавних пор дежурившие там и днем и ночью двое юношей-юнкеров.
— Здравия желаю, — загудели они.
Младший из них, с лицом по-девичьи румяным, которому на вид было не более шестнадцати лет, украдкой сунул под полу брезентовой накидки недокуренную папиросу. В воздухе медленно таяло синеватое облачко дыма.
— Вы меня напугали, — сказал им Нечет, раскрывая на крыльце тугой купол зонтика. — Никак не могу привыкнуть. Разве так уж нужно меня караулить?
— Простите, князь. Это ради вашей безопасности. Приказ, — кашлянув, сказал старший, голу боглазый, с черными усиками на бледном лице.
— Да что они могут? Разве что бросить в окно камень со стороны переулка? Впрочем, это могли быть мальчишки... А вы бы зашли выпить чаю, господа. Право, неловко как-то.
— Благодарю. Не беспокойтесь, князь. Нас скоро сменят, — ответил черноусый и покосился на своего напарника.
— У нас есть термос кофе и галеты, — решился добавить младший тонким голосом и шмыгнул розовым носом. — Это большая честь...