VII
РОЗАРИЙ В ГРОЗУ
«А между тем не многие предвидели предстоящее несчастье; иные смотрели с любопытством, как вода из решеток подземных труб била фонтанами, другие, примечая постепенное возвышение оной, вовсе не заботились о спасении имущества и даже жизни своей, пока наконец вдруг с улицы со всех сторон не хлынула вода и не начала заливать экипажи, потоплять нижние жилья домов, ломать заборы, крушить мостки, крыльца, фонарные столбы и несущимися обломками выбивать не токмо стекла, но даже самые рамы, двери, перилы, ограды и проч. — Тогда всеобщее смятение и ужас объяли жителей. В полдень ули цы представляли уже быстрые реки, по коим неслись барки, гальоты, гауптвахты, будки, крыши с домов, дрова, всякий хлам, трупы домашнего скота и проч.
Среди порывов ужасной бури повсюду были слышны крик отчаянных людей, ржание коней, мычание коров и вой собак. В сие самое время из середины города придворные конюхи и служители частных людей спешили вброд на возвышенную часть оного для спасения сих животных. Многие, особенно приезжие, извозчики, торгующие крестьяне и прочего звания люди, быв застигнуты внезапным наводнением на улицах и площадях и не знав высшей части города, стремились для спасения себя и лошадей своих туда, где вода по низости места была гораздо выше и где они делались жертвою яростных волн. Все смешалось. Город погрузился во тьму».
Марк Нечет захлопнул книгу и втиснул ее в пройму плотного книжного ряда на полке дубового шкафа (под № 17: статистика, финансы, отчеты, описания, изд. до 1850 года). Все это уже прежде случалось на островах в нещадных стремнинах истории: в 1818 году, в 1677-м, в 1531-м и еще раньше, о чем упоминают летописцы и напоминают щербатые настенные «вассерхохи»... В середине семнадцатого столетия Марк IV приказал снести рыбацкую деревушку на низком восточном берегу Гордого и выстроить на ее месте «каменный оплот». Для этих целей из Фландрии выписали прославленного инженера Ван Родена со всем его обширным семейством, левретками и личным лютнистом. Дамбу строили двадцать лет в нелегкие годы бубонной чумы, строили натужно, всем миром, и в память о том труде до сих пор еще сохранился добрый городской обычай раз в год, пятого апреля, приносить по камню и бросать его в воду у основания этой дамбы. Она одна все еще сдерживала натиск реки.
Потянувшись и расправив плечи, он в третий раз за день подошел к окну. Там была та же картина: смолистые, слоистые сумерки, пустыни улиц, дождь, дождь, дождь, мешки с песком вдоль парапета набережной, патрульщики в глянцевитых плащах, дождь, наваленные кучей доски — чтобы сколачивать мостки, — хлещущие взахлеб водостоки, тревожные звонки редких трамваев, непривычно-ярких, непривычно-оранжевых, мужественная агония портового маяка, снова дождь, сорванные ночной бурей вывески и рекламные щиты — блестящие доспехи поверженного великана. В верхней части окна зияла остроугольная дыра: это с улицы в окно его кабинета на рассвете бросили камень — уже не впервые. Грандиозные раскаты грома, катавшие всю ночь каменные глыбы по небосводу, ему были нипочем, а звон разбитого стекла разбудил его. Чернь мстила за ненастье, за бесхлебье, за гибельный северо-восточный ветер, за роскошное парадное с гербами на пилястрах, за само прозванье: чернь. Увесистый гранитный булыжник, с одной стороны гладко истертый подковами, а с исподу — шишковатый, дремучий, теперь служил Нечету пресс-папье, прижимая от сквозняков пачку исписанных страниц на его столе.
Работа над книгой подходила к концу. Собственно, черновик был уже совсем дописан и отчасти переписан набело. Ее ждало еще, конечно, чистилище корректур, зато кромешная пропасть искромсанных тетрадей и записных книжек осталась позади (алые и голубые отсветы каминного огня на темных кабинетных окнах), и уже сквозила вдалеке — как снежная вершина за поворотом дороги — райская белизна свежеотпечатанного экземпляра. Маленький, изящный Штерн, бывший когда-то упитанным близоруким мальчишкой с бородавками на измазанных чернилами пальцах, на голову ниже остальных, что особенно заметно на желтоватых школьных снимках, а теперь — седовласый человек с округлыми жестами мирового судьи, в точности унаследованными от его батюшки, примерного масона, как всегда подчеркнуто элегантный, осанистый, учтивый, в охряном твидовом пиджаке и шелковом шейном платке в горошек, два дня тому назад просидел у Нечета весь вечер и добрую половину ночи, по праву лучшего островного издателя и школьного друга первым знакомясь с сим манускриптом. «Странная, очень странная книга, — дочитав до середины и сделав перерыв, говорил он, сидя в кресле у окна, баюкая толстую белую рукопись на коленях и качая ногой в модном ботинке с пряжкой. — Не возьму в толк, что в ней не так Как будто
Это была его третья книга. В первой, несмотря на восторженный прием у островных критиков и пещерное отвращение московских, ему в силу разных причин не удалось выразить того, что он хотел, хотя иные страницы, с их несколько оранжерейным, но прозрачным слогом, и поныне приятно трогали его, когда он между прочим брал ее в руки. Марк работал над ней около пяти лет, причем первые четыре ушли на сбор материалов и переводы старинных рукописей, зато его вторая книга (никакой не роман, как оши бочно называли ее в печати, а скорее уж философское исследование романа) была написана всего за полгода (в Санта-Розе, на берегу океана) и вышла в свет в «Издательстве Штерна» — в аккурат к его сорокалетию. В ней тоже было много воздуха и синевы, и мягкой кленовой листвы, и заброшенных замков на викторианских холмах, но от него ждали совсем другого («Ах, Марк Стефанович, дорогой вы наш, ну зачем вы так..»), и от серых страниц журнальных рецензий (желтая промокшая бандероль с целой коллекцией криво наклеенных разноцветных марок), в общем доброжелательных, веяло холодком. Ее потом долго разбирали на части, так и сяк вертели и прилаживали их, чтобы доискаться до тайной пружины, методично прощупывали ее подкладку и швы, как таможенные чиновники в поисках контрабанды (а ведь это могла быть только ненавязчивая игра слов в каком-нибудь неприметном месте, эх вы, умники), ничего такого не находили и в конце концов оставили ее в покое. Полученной за нее кругленькой суммы, уже заботливо очищенной Штерном от скорлупы налогов, Марку хватило на целый год беспечной жизни в Париже. После двухлетней паузы, занятой главным образом переводом на русский язык поэм Жана Молине (не опубликовано) и вихревым увлечением одной молодой особой с кафедры французской литературы, он взялся за свою третью книгу, которая теперь, придавленная камнем, как могила легендарного героя, лежала у него на столе. Она шла непривычно туго, с долгими передышками и мучительными переделками от основания до верха, когда надо протягивать всю проводку заново и проверять напряжение на всех этажах, и все продолжала обстраиваться новыми и новыми нефами и переходами, и не была похожа ни на что, написанное им прежде. В исходе шестого года работы над ней, этой зимой, ему наконец показалось, что уже можно потихоньку снимать леса и начинать мыть окна. Последние месяцы были самыми трудными, но и самыми урожайными. Он дошел до того, что сочинял буквально непрерывно, стоя под душем, выбирая галстук, покупая газету, сидя в трамвае. При нем всегда был блокнот и карандаш, и нередко случалось, что во время делового разговора или дружеской беседы Марк вдруг замолкал и невозмутимо принимался за писывать пришедшую ему в голову мысль Раз или два позабыв переложить этот блокнот из кармана пиджака, он весь январь проходил в одном и том же черном костюме. Бывало, он проводил в своем кабинете по целым неделям, выходя только в уборную и на балкон, и при этом оставался свежим и бодрым, как после прогулки в Альпах. Его экономка Эльза, вздыхая, ставила поднос с обедом на низкий столик у кресла и тихо затворяла за собой дверь, чтобы, вернувшись через час, найти бульон и гуляш нетронутыми. Писатели — самый пропащий народ. И вот наконец...
Хотя о какой публикации теперь могла идти речь? «Редакция журнала „Телескоп' настоящим извещает своих подписчиков о том, что ввиду общего неопределенного политического и экономического положения республики, не позволяющего принимать на себя твердых обязательств, а также крайнего недостатка бумаги, журнал „Телескоп' издаваться не будет». Постойте, как так не будет? А долгожданные