за которых в пятнадцатом и шестнадцатом веках феррарской артиллерии так боялись и которые можно еще увидеть в замке, где они украшают центральный двор и террасы.
— Кому придет в голову, что тут может быть спрятан новый Вольсит? Только если кто-то знает наверняка. А ты там был?
Я покачал головой.
— Нет? А я была, сто раз. Это замечательно.
Она решительно двинулась вперед, и я, подняв Вольсит с земли, молча пошел за ней.
Я догнал ее у входа в пещеру. Это было что-то вроде вертикальной трещины, как будто прорезанной в траве, покрывавшей плотным слоем весь склон. Вход был такой узкий, что в него мог пройти только один человек. Сразу за входом начинался спуск. Видно было метров на восемь-десять вперед, не больше. Там не темнело постепенно, а казалось, что проход упирается и черную палатку.
Она посмотрела внутрь, потом вдруг повернулась.
— Иди вниз сам, — прошептала она. — Я, пожалуй, подожду тебя здесь, наверху.
Она отошла, сцепила руки за спиной и прислонилась к заросшей травой стене рядом с входом.
— Ты не боишься? — спросила она вполголоса.
— Нет, нет, — солгал я и наклонился, чтобы поднять велосипед на плечо.
Ни слова больше не говоря, я прошел мимо нее и вошел в пещерку.
Я вынужден был идти медленно из-за велосипеда, потому что его правая педаль все время ударялась о стену. Сначала, первые три-четыре метра, я брел как слепой, абсолютно ничего не видя. Метрах в десяти от входа («Повнимательнее там, — крикнула Миколь издалека, сзади. — Смотри, там ступеньки!») я начал кое-что различать. Проход кончался немного впереди: мне оставалось всего несколько метров спуска, не больше. И именно там, у небольшой площадки, как я догадался раньше, чем дошел туда, начинались ступеньки, о которых меня предупреждала Миколь.
Дойдя до площадки, я на минуту остановился.
Вместо детского страха темноты и неизвестности, который я испытывал с того момента, как расстался с Миколь, меня охватывало постепенно, по мере того как я продвигался по подземелью, не менее детское чувство облегчения: как если бы я, оказавшись на время в компании Миколь, избежал самой большой опасности, которой может подвергнуться мальчик моего возраста («мальчик твоего возраста» — это было одно из самых любимых выражений моего отца). Ну да, — думал я теперь, — когда я вернусь домой сегодня вечером, папа меня, наверное, побьет. Но я вынесу его наказание спокойно. Одна переэкзаменовка. Миколь права, что смеется. Что значит одна переэкзаменовка по сравнению с тем, что здесь, в темноте, могло между нами произойти? Может быть, я бы осмелился поцеловать ее, Миколь, поцеловать в губы. А потом? Что бы случилось потом? В фильмах, которые я смотрел, в романах поцелуи были такими долгими и страстными! А в действительности по сравнению со всем остальным они были только моментом, мгновением, которым можно пренебречь, если после того как губы сомкнутся, рты сольются в поцелуе, нить повествования прерывается и может возобновиться чаще всего только на следующее утро, а то и через несколько дней. Вот если я и Миколь поцеловались бы так — а темнота, конечно, благоприятствовала бы этому, после поцелуя время продолжало все бы течь — и никакое вмешательство извне не помогло бы нам вдруг оказаться в следующем дне. Что бы я должен был тогда делать, чтобы заполнить эти минуты и часы? Ох, к счастью, этого не случилось. Как хорошо, что я этого избежал!
Я начал спускаться по ступенькам. По проходу вниз проникал луч света: теперь я это видел. Немного благодаря тому, что я видел, немного благодаря тому, что слышал (а достаточно было самой малости: чтобы я задел велосипедом за стену или чтобы пятка у меня соскользнула со ступеньки, как тотчас эхо увеличивало и умножало звук, замеряя пространство и расстояние), вскоре мне стало ясно, что пещера довольно большая. Я рассчитал, что это скорее всего круглый зал, диаметром метров сорок с куполообразным сводом по крайней мере такой же высоты. Что-то вроде перевернутой воронки. И, кто знает, может быть, системой тайных ходов она соединяется с другими такими же подземными залами, которые, конечно, десятками таятся под бастионами. Очень даже возможно.
Земляной пол был хорошо утрамбованный, гладкий, плотный, влажный. Я наткнулся на кирпич, а потом на ощупь пробираясь вдоль изгиба стены, прошел по соломе. Прислонив велосипед к стене, я сел, продолжая держаться рукой за колесо Вольсита и обхватив другой рукой колени. Тишину нарушали только какое-то шуршание и попискивание: должно быть, полевки или летучие мыши.
«А если бы это все же случилось? — думал я. — Это было бы так ужасно. Я бы наверняка не вернулся домой, и мои родители, и Отелло Форти, и Серджо Павани, и все остальные, включая полицию, долго бы меня искали! В первые дни они бы с ног сбились, обыскивая все вокруг. Об этом писали бы газеты, обсуждая все возможные гипотезы: похищение, несчастье, самоубийство, тайный побег. Мало-помалу все бы успокоилось. Родители бы утешились (у них ведь в конце концов оставались Эрнесто и Фанни), поиски бы прекратились. Виноватой во всем оказалась бы в конечном счете она, несчастная ханжа Фабиани, которую в наказание перевели бы в другое место, как говорил учитель Мельдолези. Куда? Конечно, куда- нибудь на Сицилию или на Сардинию. Так ей и надо! Она на собственном опыте поняла бы, как отвратительно быть такой коварной и мерзкой.
Ну а я, когда другие успокоятся, мог бы тоже зажить тихо. Я бы мог встречаться с Миколь, она бы приносила мне еду и все остальное. Она бы приходила ко мне каждый день, перелезая через стену своего сада, и летом, и зимой. И мы бы каждый день целовались в темноте, потому что я был бы ее мужчиной, а она моей женщиной.
Ну а потом, нигде ведь не сказано, что я никогда не смог бы выйти наверх! Днем я бы, конечно, спал и просыпался бы только тогда, когда бы чувствовал, что губы Миколь касаются моих губ, а потом бы снова засыпал, сжимая ее в объятиях. А ночью, ночью я прекраснейшим образом мог бы совершать долгие вылазки, особенно если бы я выходил между часом и двумя, когда все спят и на улицах города не остается практически никого.
Было бы странно и интересно пройти по улице Скандьяна, увидеть наш дом, окно моей комнаты, переделанной в гостиную, спрятавшись в тени, издалека следить за отцом, который как раз в этот час возвращается из Коммерческого клуба, даже не представляя, что я жив и слежу за ним. Вот он достает ключ, открывает дверь, входит, а потом спокойно, как если бы я, его старший сын, и не существовал вовсе, со стуком закрывает входную дверь.
А мама? Разве я не мог бы попытаться однажды дать знать хотя бы ей через Миколь, что я не умер? И повидаться с ней, когда, устав от своей подземной жизни, я бы решил уехать навсегда из Феррары? Почему бы и нет? Я наверняка бы смог!»
Не знаю, сколько я там просидел. Минут десять, а может, и меньше. Я точно помню во всяком случае, что, когда поднимался по ступенькам, снова шел по проходу (избавившись от велосипеда, я шел теперь быстро), я все еще продолжал выдумывать и фантазировать. «А мама? — спрашивал я себя. — Она бы тоже забыла обо мне, как все?»
Наконец я выбрался наружу. Миколь не было, она не ждала меня на том месте, где я ее оставил, но я почти сразу увидел ее, заслонив глаза от солнца. Она снова сидела верхом на стене сада «Лодочки герцога».
Она разговаривала с кем-то, стоящим у подножия лестницы, по ту сторону стены: с кучером Перотти, может быть, или даже с самим профессором Эрманно. Понятно: они увидели лестницу у стены и сразу догадались о ее вылазке. Теперь ей велели спуститься вниз. А она не хотела.
Наконец она обернулась, увидела меня на краю спуска. Тогда она надула щеки, как будто говоря:
— Уф, наконец-то!
И ее последний взгляд, прежде чем она исчезла по ту сторону стены (лукавый, смеющийся взгляд, совсем как тот, который она бросала на меня из-под талита в синагоге), был обращен ко мне.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ