нахожусь, а в голове у меня мелькали неясные мысли о самоубийстве.
Я остановился под деревом: это было одно из старых деревьев, из тех лип, вязов, платанов, каштанов, которые через какую-нибудь дюжину лет, в холодную зиму Сталинградской битвы, будут превращены в дрова и сожжены в печках. В двадцать девятом они еще вздымали над городскими стенами свои роскошные кроны.
Вокруг ни души. Тропинка, по которой я ехал от Ворот Святого Иоанна, вела дальше, извиваясь между вековыми стволами к Воротам Святого Бенедикта и к вокзалу. Я растянулся ничком на траве рядом с велосипедом, уткнувшись пылающим лицом в сгиб руки. Теплый воздух обдувал распростертое тело, у меня было единственное желание лежать так, с закрытыми глазами. Убаюкивающий хор цикад нарушался только отдельными звуками: криком петухов с окрестных огородов, мягкими хлопками мокрого белья, которое полоскала какая-то прачка в зеленоватой воде канала Памфилио, и, наконец, совсем близко, в нескольких сантиметрах от моего уха щелкало, постепенно останавливаясь, заднее колесо моего велосипеда.
Сейчас, конечно, думал я, дома уже все узнали: наверное, от Отелло Форти. Интересно, сели они уже обедать? Даже если и обедают, то сначала попытались сделать вид, что ничего не случилось, но потом перестали есть, они просто не могли бы продолжать. Может быть, меня ищут. Может быть, они попросили того же Отелло, неразлучного со мной, доброго, верного друга, проехаться на велосипеде по городу, в Монтаньоне и вдоль стен. Поэтому не было бы ничего странного, если бы он вдруг появился передо мной с подобающей случаю печалью на лице, но в глубине души более чем довольный, потому что у него только одна переэкзаменовка: по английскому. Хотя нет: может быть, снедаемые тревогой, мои родители не ограничились только помощью Отелло, а подняли на ноги полицию. Туда, в Кастелло, наверное, пошел отец, чтобы лично поговорить с инспектором. Я его ясно видел: он запинался, казался усталым, страшно постаревшим, превратившимся в собственную тень. Он плакал. Ну, если бы двумя часами раньше в Понтелагоскуро он видел, как я пристально смотрел на воду По с высокого металлического моста (я там долго стоял и смотрел вниз. Сколько? Минут двадцать, не меньше…), вот тогда бы он точно испугался… вот тогда бы он понял… вот тогда бы…
— Эй!
Я очнулся, но не сразу открыл глаза.
— Эй! — снова услышал я.
Я медленно поднял голову, посмотрел налево, против солнца. Кто меня звал? Отелло? Не может быть! А кто тогда?
Я был примерно на середине того трехкилометрового участка стен, который начинается в том месте, где проспект Эрколе I поворачивает к Воротам Святого Венедикта, к вокзалу. Место это всегда было особенно уединенным. Оно было таким тридцать лет назад, оно такое и сейчас, несмотря на то, что справа, то есть со стороны промышленной зоны, за последние годы выросли десятки разноцветных домиков для рабочих. По сравнению с ними, с трубами и заводскими корпусами, па фоне которых они расположились, полуразрушенный бастион шестнадцатого века выглядит с каждым днем все более нелепым.
Я смотрел, искал глазами, прищурившись от бившего в глаза света. У моих ног (я только сейчас это заметил) раскинул роскошные кроны благородных деревьев парк «Лодочки герцога», огромный, действительно бесконечный, в центре которого полускрытые зеленью возвышались башенки и шпили magna domus. По периметру парк был обнесен стеной, которая прерывалась только в четырех километрах отсюда, в том месте, где проходил канал Памфилио.
— Эй! Ты что, совсем ослеп? — спросил веселый девичий голос.
По светлым, особенным «северным» волосам, как у «Девушки с волосами цвета льна», я сразу узнал Миколь Финци-Контини. Она смотрела со стены, как с подоконника, опершись о нее сложенными руками. До нее было метров двадцать пять. Она смотрела на меня снизу вверх. Она была так близко, что я смог рассмотреть ее глаза: светлые, большие (может быть, в те времена слишком большие для ее худенького детского личика).
— Что ты там делаешь? Я уже десять минут на тебя смотрю. Если ты спал, а я тебя разбудила, извини. И…. мои соболезнования!
— Соболезнования? Но почему? — пробормотал я, чувствуя, что лицо мое заливается краской.
Я встал.
— Который час? — спросил я погромче.
Она быстро взглянула на наручные часики.
— На моих три, — сказала она с милой гримаской. И добавила:
— Ты, наверное, хочешь есть.
Я был сбит с толку. Значит, и они уже знают! Мне пришло в голову, что они узнали о моем провале от отца или от мамы, конечно, они им позвонили, и многим другим тоже. Но Миколь сама вернула мои мысли в разумное русло.
— Я была сегодня в Гварини с Альберто, хотела посмотреть результаты. Тебе не повезло, верно?
— А ты сдала экзамены?
— Еще неизвестно. Может быть, ждут, когда закончат все экстерны, а потом вывесят отметки. Ну иди же сюда! Подойди поближе, тогда мне не нужно будет кричать.
Это в первый раз она со мной говорила. Больше того, я раньше и не слышал, как она говорит. С того самого дня я заметил, как ее манера разговора похожа на манеру Альберто. Они оба говорили одинаково: обычно медленно, выделяя некоторые ничего не значащие слова, настоящий смысл которых, казалось, был понятен только им, а другие, гораздо более значимые, они проглатывали самым непонятным образом. Они считали, что это их настоящий язык, их собственный, неподражаемый вариант итальянского. Они и название ему придумали: финци-континийский.
Скользнув по поросшему травой склону, я подошел к основанию ограды парка. Хотя там и была тень — тень, пропитанная запахом крапивы и папоротника, — там было гораздо жарче. Теперь она смотрела на меня сверху вниз, ее светлая головка была освещена солнцем, она разговаривала спокойно и уверенно, как если бы наша встреча не была чисто случайной, как если бы мы с раннего детства все время встречались здесь, на атом месте.
— Ну, ты преувеличиваешь, сказала она. — Подумаешь, одна переэкзаменовка!
Конечно, она надо мной смеялась, наверное, даже презирала. Видимо, совершенно нормально, что это случилось со мной, сыном таких заурядных людей, полностью уподобившихся другим, в общем почти гоям… Какое право я имел устраивать такие трагедии?
— Я думаю, ты сама преувеличиваешь, — ответил я.
— Да? — хмыкнула она. — Ну тогда расскажи мне, пожалуйста, почему ты не пошел домой обедать?
— Откуда ты знаешь? — вырвалось у меня
— Знаю, знаю. У меня свои источники.
Наверное, Мельдолези, подумал я, это мог быть только он. (И действительно, я не ошибался.) Но какое это имело значение! Я вдруг понял, что весь этот провал на экзаменах отошел на задний план, стал какой-то детской проблемой, которая уладится сама собой.
— Как это ты там стоишь? — спросил я. — Кажется, что ты в окне.
— У меня под ногами замечательная лестница-стремянка, — ответила она, четко выговаривая почти по слогам «замечательная» в своей обычной гордой манере.
С той стороны стены вдруг раздался громкий лай. Миколь повернулась, посмотрела через плечо со скукой и любовью одновременно. Скорчила рожу собаке, а потом снова повернулась ко мне.
— Фу! — фыркнула она. — Это Джор.
— Какой он породы?
Датский дог. Ему только год, а весит он целый центнер. Он вечно за мной ходит. Я часто пытаюсь запутать следы, но он уж обязательно найдет, будьте уверены. Ужасная собака.
А потом сразу продолжила:
— Хочешь войти? Если хочешь, я тебе покажу, как это сделать.
Сколько лет прошло с того далекого июньского дня? Более тридцати. И все же я закрываю глаза, и