приходится возвращаться, снова входить в обычную жизнь, опять тянуть привычную лямку. А это всегда кажется куда более утомительным, чем прежде, до отъезда. А она появится сегодня в синагоге? И в ответ на мой робкий вопрос она сказала что-то неопределенное: «Не знаю», или «Посмотрим», или «Может быть, — да, а может, и нет». Прямо сейчас, с ходу, она не могла мне сказать наверняка.
Она не пригласила меня к ним на ужин и не сказала, как и когда мы снова увидимся.
В тот день я постарался больше не звонить ей и даже не пошел в синагогу, хотя там, как она сказала, я, может быть, и мог ее увидеть. Часов в семь, однако, проходя по улице Мадзини, я увидел серую диламбду Финци-Контини на углу улице Шенце, там, где она была вымощена булыжником. В машине был Перотти в шоферской форме, он сидел за рулем и ждал хозяев. Я не удержался и остановился на перекрестке улицы Виттория. Ждал я довольно долго, было очень холодно. Это был час, когда весь город выходит погулять перед ужином. По тротуарам улицы Мадзини, заваленным грязным снегом, уже наполовину растаявшим, непрерывно двигалась толпа людей. Они проходили мимо меня, возвращались, а я все ждал. Наконец мое терпение было вознаграждено: я увидел ее в дверях храма, довольно далеко от меня. Она вышла и остановилась на пороге. На ней была короткая шубка из леопарда, перехваченная в талии кожаным поясом. Ее светлые волосы блестели в огнях витрин, она оглядывалась по сторонам, как будто ожидая кого-то. Не обращая никакого внимания на множество прохожих, которые оглядывались на нее в восхищении, она кого-то искала взглядом. Может быть, меня? Я уже было вышел из тени, чтобы подойти к ней, как все родственники, которые немного отстали на лестнице, появились у нее за спиной. Там были все, даже бабушка Регина. Я резко развернулся на каблуках и быстрыми шагами удалился по улице Виттория.
Назавтра и в последующие дни я звонил ей, но поговорить нам удалось только несколько раз. К телефону подходил всегда кто-нибудь другой: или Альберто, или профессор Эрманно, или Дирче, или даже Перотти. Все они, кроме Дирче, которая разговаривала отрывисто и безразлично, как телефонистка на станции, и поэтому смущала меня и приводила в замешательство, все они пускались со мной в долгие бессмысленные разговоры. Перотти я мог, правда, всегда прервать. Альберто и профессора остановить было гораздо труднее. Они говорили и говорили. Я надеялся, что разговор зайдет о Миколь. Но я ждал напрасно. Они как будто сговорились не упоминать о ней, мне казалось, что они, отец и сын, решили предоставить инициативу исключительно мне. В результате я очень часто вешал трубку, так и не найдя в себе сил попросить позвать ее к телефону.
Я снова стал ходить к ним в дом: и утром, под предлогом дипломной работы, и вечером, в гости к Альберто. Я ничего никогда не предпринимал, чтобы дать Миколь знать, что я у них дома. Я был уверен, что она и так это знает, что рано или поздно она сама появится.
Дипломную работу вообще-то я уже закончил. Мне оставалось только перепечатать ее. Я принес из дома пишущую машинку, и как только ее треск нарушил тишину бильярдной, на пороге кабинета возник профессор Эрманно.
— Что ты задумал? Ты уже печатаешь? — воскликнул он весело.
Он подошел ко мне, захотел посмотреть машинку. Это была портативная итальянская машинка «Литтория», мне подарил ее отец несколько лет тому назад, когда я сдал экзамены на аттестат зрелости. Это название, однако, не вызвало у него улыбки, как я боялся. Казалось, ему доставило удовольствие узнать, что и в Италии уже научились делать пишущие машинки, такие, как моя, и они прекрасно работают. Он сказал, что у них три машинки: одна у Альберто, одна у Миколь и одна у него, все три американские, «Ундервуд». У детей портативные, очень надежные, но, конечно, не такие легкие, как эта (он приподнял ее, держа за ручку). А его машинка обычная, конторская. Может быть, она немного громоздкая и старомодная, но прочная и действительно удобная. Могу я представить, сколько копий она позволяет делать в случае необходимости? Целых семь.
Он отвел меня в кабинет и показал ее, сняв тяжелый черный металлический чехол, которого я прежде не замечал. Это был настоящий музейный экспонат, ею почти не пользовались, даже когда она была новой. Мне с трудом удалось убедить профессора в том, что даже если я на своей «Литтории» не могу сделать больше трех копий, причем две только на очень тонкой бумаге, я все же предпочту работать на своей машинке.
Я стучал по клавишам, перепечатывая главу за главой, а мысли мои были далеко. Они уносились далеко и по вечерам, когда я сидел у Альберто в студии. Малнате вернулся из Милана через неделю после Пасхи, он негодовал по поводу последних политических событий (падение Мадрида: ну, это еще не конец! Захват Албании: какой стыд, какое шутовство!). По поводу этого последнего события он с сарказмом рассказывал то, что узнал от общих (его и Альберто) миланских друзей. Он рассказывал, что все это албанское предприятие было задумано в основном Чано, который завидует фон Риббентропу и захотел этой идиотской подлостью показать всему миру, что он не меньше, чем немцы, способен вести молниеносные дипломатические переговоры. Представляете? Кажется, даже кардинал Шустер (этим все сказано!) выразил свое сожаление и неодобрение. Хотя об этом говорили только в самом узком кругу, весь Милан об этом знал. Джампи рассказывал и другие миланские новости: премьера «Дон Жуан» Моцарта в Ла Скала, на которой ему посчастливилось побывать; встреча с Гледис, да, именно с ней, в Галерее; на ней была норковая шубка, она шла под руку с известным промышленником, она, эта Гледис, как всегда, такая непосредственная, открытая, обернулась и сделала ему знак рукой, не то «Позвони мне!», не то «Я тебе позвоню». Жаль, что ему нужно было сразу же возвращаться на «фирму». А то бы он с удовольствием украсил голову известного сталепромышленника, непосредственного вдохновителя всех военных действий, парой рогов… Он говорил и говорил, как обычно, обращаясь, и основном, ко мне, мне казалось, что тон его стал немного менее поучительным и наставительным, чем раньше: как если бы его поездка в Милан, к родным и друзьям, сделала его более снисходительным к другим людям и к чужому мнению.
С Миколь, как я уже сказал, я общался редко, только по телефону, в наших разговорах мы избегали говорить о слишком личных вещах. И все же через несколько дней после того как я прождал ее больше часа у храма, я не смог удержаться и упрекнул ее в холодности.
— Знаешь, — сказал я, — на второй день Пасхи я тебя видел.
— Да? Ты тоже был в синагоге?
— Нет, не был. Я проходил по улице Мадзини, заметил вашу машину, но решил подождать на улице.
— Ну ты и придумал!
— Ты была очень элегантна. Хочешь, я скажу, как ты была одета?
— Я тебе верю, верю на слово. А где ты был?
— Я стоял на тротуаре как раз напротив входа, на углу улицы Виттория. В какой-то момент ты посмотрела прямо на меня. Признайся, ты меня заметила?
— Нет, почему я должна говорить тебе неправду? Но ты… я просто не понимаю, почему… Извини, но ты что, не мог подойти?
— Да я собирался. Но потом, когда я увидел, что ты не одна, я не решился.
— Вот уж действительно неожиданность: я была не одна! Но ты странный: мог бы подойти, поздороваться…
— Конечно, мог, если подумать. Плохо только, что не всегда успеваешь подумать. И потом: тебе бы это понравилось?
— Сколько слов, Боже мой! — вздохнула она.
Во второй раз я смог поговорить с ней почти две недели спустя. Она сказала, что заболела, что у нее «жуткая» простуда и немного поднялась температура. Такая тоска! Почему бы мне не зайти ее навестить? Я ее совсем забыл!
— Ты… лежишь в постели? — пробормотал я растеряно, чувствуя себя жертвой чудовищных и несправедливых обвинений.
— Конечно, лежу. И под одеялом. Ты, наверное, не хочешь прийти, потому что боишься гриппа.
— Нет, Миколь, нет, — сказал я с горечью. — Не делай из меня большего труса, чем я есть на самом деле. Я только поражен, что ты меня обвиняешь в том, что я тебя забыл, а я…. Я не знаю, помнишь ли ты, — продолжал я срывающимся голосом, — но до твоего отъезда в Венецию мне было так легко дозвониться до тебя, а теперь, согласись, это целое дело. Ты знаешь, что я много раз бывал у вас дома в эти дни? Тебе говорили?
— Да.