всем бог дал от непогоды защиту, которою можно воспользоваться во всякий час, не только что в день господский, праздничный, в день 1-го мая.
Издавна Москва славилась людской простотой и толстотой да золотыми маковками; теперь не то стало, как проведали, что
Правду сказать, что в старину не красна была Москва углами, а красна пирогами; ни ворота, ни сердце не были на заперти; но по латинской пословице «что время, то нравы» теперь и
Несмотря на пасмурную и спрыскивающую погоду, народ шел саранчой на гулянье с утра; а экипажи загремели после обеда, и все тянулось в Сокольники, встречать 1-е мая.
Фанни также с папинькой, с маминькой и с сестрицами ехала в Сокольники пить чай в сосновой роще. Фанни была пасмурна, как погода: ей купили не по вкусу шляпку, шляпка тяготела над ее головою, как свинцовая. Перед самой заставой перегнал их
Стоило только пожелать: для волшебного сердца на сорочьих крылышках нет ничего невозможного: оно перепорхнуло в аэрьен, перелилось в папирус и батистовую шляпку.
Корсет немножко туго натянут, башмаки жмут немножко — да это ничего: талия тоньше, ножка красивее; только одна уже мысль тревожит сердце, торопит на гулянье: скоро ли! скоро ли!
Вот аэрьен уже в ряду экипажей, посреди рощи.
— Вот и я! — говорит чувство девушки в батистовой шляпке. Все сидящие с ней в аэрьене величают ее Любовью Аполлоновной. Верно, она знатна, богата, прекрасна собой, что ни тетушки, ни сестрицы, ни подруги не обмолвятся, не назовут попросту: Любовью, сестрицей и другом. Голова ее, величаво откинувшись назад, жеманно изгибается на все стороны.
— Даша, поправь мне на плечах манто! — говорит она повелительно сидящей подле нее миленькой девушке.
И Даша послушно накидывает опавшее с плеч манто.
— Maman, — говорит она сидящей вправо почтенной даме, — вы совсем загородили меня своей огромной шляпой!
И maman жмется к краю, перестает выглядывать в ряды экипажей.
— Ах, как скучно! Rosine! подвинься! — говорит она девушке, сидящей напротив.
И Rosine отклоняется в сторону, дает место для направленного лорнета Любови Аполлоновны.
Никто не проедет мимо, чтоб не обратить особенного внимания на аэрьен и на девицу Далай-ламу,[83] и все шепчет соседу свое удивление. У Любови Аполлоновны так и стучит, колотит сердце от самодовольствия; она нехотя отвечает на вопросы окружающих ее. У нее, должно быть, очень много знакомых: со всех сторон поклоны; но она редко отвечает на них; когда ей нужно показать невнимание или позволить налюбоваться на себя, она очень ловко осматривает свой наряд и как будто поверяет глазами: тут ли ее пышные груди, окаймленные блондами и кружевами? Тут ли бриллиантовый фермуар? ловко ли лежат нити бурмицкого жемчугу?[84] — Как должна быть хороша она! Весь ряд экипажей, проезжающих по другую сторону, не сводит с нее глаз. Как хорошо сердцу жить в таком теле: счастье и всеобщая любовь, кажется, преследуют его! Как легко ей дышать, как легко быть умной, добродушной! Как удобно выбирать из теснящейся вокруг толпы и друга, и подруг! быть властительным существом посреди безграничного царства, встречать в пяти частях света, на суше и море, подданность, угодливость, внимание, предупредительность, услужливость и все общественные добродетели!.. Но кто же так могущественен? красота или богатство?.. Хорошо соединить в себе красоту — наследие небесное, с богатством — наследием земным!
— Аглаэ, ты не слыхала ничего еще про Мери?
— Это верно, что она сбежала с этим… гадким Бржми… и вышла за него замуж; говорят, что теперь он ведет с дядей ее процесс насчет именья…
— Аглаэ, кто это проехал верхом?
— Где?
— Я не понимаю, где у тебя глаза! на что ты смотришь!
— Я, право, не заметила.
— Это глупо, моя милая!
— Кажется, это проехал князь Лиманский.
— Кажется!.. Можно бы было поклониться, по крайней мере, проезжая мимо знакомых!
Объехав круг гулянья, аэрьен подъехал к палатке, обставленной цветами, где приготовлено было уже все, что так худо в слове
Любовь Аполлоновна была что-то сердита; она бросилась в кресла внутри палатки и глубоко вздохнула с восклицанием совершенно ненужным: «Ах, как я устала!»
Все сопутницы ее если па террасе палатки смотреть на гуляющих, искать пищи для пересудов; только
— Ступай, Аглаэ, я хочу
Аглаэ вышла, задумчивость Любови была прервана пискливым восклицанием:
— Ah! M-r le Prince![87]
Любовь вздохнула, прислушалась: чей голос? — и вдруг приняла пленительное положение: выставила наружу ножку, обутую в шелковый башмачок, припала на руку, закрыла глаза. «Волшебница!» — сказал бы каждый, видя ее в очаровательном положении.
— Стул-стул! — раздалось вне палатки, но гость сам влетел в палатку за складным стулом.
Это был Лиманский.
— Ah! — произнесла Любовь Аполлоновна, как будто вдруг очнувшись от задумчивости. — Вы также на гулянье?.. мы вас не встретили… вы, верно, с Свирскими?
— Нет, я один.
— Не правда ли, что
— Я с вами не согласен; может быть, потому, что красота есть вещь условная.
— Какого же рода женщина вам может нравиться?.. какие условия необходимы для вашего идеала?
— Я вам сказать этого не могу; идеал красоты один для всех: совершенство внутренней и наружной природы, образованное по совершенству понятий современных.
— Но вкусы различны… Я бы желала знать ваш вкус… Мужчины так таинственны, скрытны… их наружность всегда противоречит сердцу…
— Напротив, это, кажется, составляет более свойство женщин.
— Как вы злы!… и между тем ошибаетесь! Женщина слабое существо, она не умеет таить чувств, разумеется, только от того, кого любит…
— От того, кого любишь, нет средств скрыть чувства.