какое лето было жаркое, волосы к голове прикипали… Он ведь как лось, нормально ходить не умеет, все бегает. Вот он все утро бегал по лесу, бегал, фашистов высматривал. А они ему не попались ни разу. Вот и вечер наступил, Ковалец выскочил к старице, потный, как двадцать комбайнеров. И искупаться решил. Разделся, одежду под пень спрятал, полез, лягушек распугивая. Раз нырнул – хорошо, два нырнул – хорошо, третий раз нырнул – немцы. Тоже приехали помыться, аж на грузовике. Сели, сидят, песни поют. Они, значит, помываются, а Ковалец в старице, под корягу спрятался, тиной обмазался, дышит в полноздри, чувствует уже, что вода не такая уж и теплая, мерзнет помаленьку. Слепни слетелись с осоки – у старицы водопой как раз, так они привыкли в полдень коров жрать, а коров не пригнали, Ковалец приперся. Ну, они на него и накинулись, давай в рожу кусать. А у Ковальца рожа – самое главное место. А тут и пиявки – как давай в ляхи жалить, и жалят, и жалят…
Лето, жара, Ковалец, погрязший в водоеме, голодные пиявки, собравшиеся со всей округи немножко перекусить, слепни.
Зима, стужа, мы, застрявшие в снегу, ждем эшелон.
– Вот он сидит, героически переносит страдания, а немцы уезжать и не думают. Положение тяжелое – сверху слепни поджирают, всю башку облепили, снизу пиявицы терзают, хоть топись. На берег с немцами выбраться нельзя, вот Ковалец и решил на другой. А одежда и оружие на немецком остались, под пнем. Вылез в кустах, отбежал метров на двести, пиявок раздавил, слепней разогнал, остался голый совсем. А задание надо выполнять – куда деваться? Ковалец позлился немного, почесался – и пошел. В грязи вывалялся, листьями облепился и вперед, наблюдать…
Саныч замолчал. Я все ждал, пока он станет дорассказывать, но он не торопился, молчал, разглядывал пальцы.
– А дальше-то что? – спросил я.
– Что?
– С Ковальцом?
– С Ковальцом все в порядке, сам знаешь. А, эта история… Тут все просто. Просидел Ковалец у дороги, посчитал все машины, наблюдение произвел, все как полагается, надо в отряд возвращаться. А в голом виде стыдно, смеяться станут. Ну, решил он к этой старице вернуться – вряд ли фашисты там до сих пор сидят. Вернулся, а они сидят. Ну, тогда он не выдержал, как из кустов выскочит, как закричит! Немцы уже к вечеру пьяные сильно были, они как такое пронзительное зрелище увидели, так сами с перепугу в воду скатились. Ковалец схватил оружие, схватил гранаты, кинулся искать пень с одеждой – а нет его! То ли старица не та, то ли еще что не то… Нет, короче, одежки. Только фашистское. Фашистское Ковалец, конечно, не стал надевать – чтобы свои не пристрелили, а из нефашистского только ботинки. Надел он ботинки, обвесился оружием и в сторону наших двинулся. А навстречу как раз Глебов, не знаю зачем уж он там вышел, наверное, по грибы. Ты знаешь, Глебов – он грибник яростный, как только весна, так он сразу сморчки идет собирать, а потом на сале их жарит, и всех до отрыжки кормит, все городские грибы жрать любят, вот ты любишь?
– Люблю, – ответил я, я на самом деле любил грибы, особенно грузди соленые со сметаной.
– Вот и Глебов. Пошел он грибы собирать, воздухом подышать, от ратных дел отдохнуть, а тут на него из ракит Ковалец. Честь отдает, пятками щелкает, и докладывает: так и так, лично обезвредил отряд Вермахта, восемнадцать человек, вооруженных до зубов, давайте мне «За Отвагу», я фрицев своей натурой до смерти перепугал, отборные головорезы бросались в страхе в воду и умирали от разрыва сердца. А Глебов ему и отвечает: я бы тебе тебя представить к медали, но что в представлении написать? За уничтожение живой силы противника посредством… Посредством чего? В политуправлении могут неправильно понять, однако. Так что ты давай, уничтожай лучше живую силу противника обычным путем, как все, мы тебе сразу и медаль, и орден. Расстроился очень Ковалец, два дня не брился и решил с горя наколку сделать… Хотя это уже другая история. Я, кстати, про Ковальца много вообще знаю историй, еще со сплавной. Вот слушай, как его однажды бешеная лиса покусала…
Я слушал и жевал елку, скоро на самом деле древесиной привыкну питаться. Истории веселые, их хорошо, наверное, на плоту рассказывать, плот ночью ползет по реке, а сидишь у костра, а вокруг только черные берега. Вода и движение, ложишься на спину и смотришь, как с каждым поворотом перекашиваются звезды, а когда приходит время смеяться – смеешься, и в деревнях на берегу просыпаются недовольные собаки…
– Ты меня слушаешь? – громко прошептал в ухо Саныч. – Уснул?!
– Нет, просто думаю…
– Думать поздно, – сказал он. – Пора делать.
– Как?
– Так. На меня смотри. И бей короткими. Только короткими, это страшнее. И не бойся – немцы перепугаются, а с перепугу метко стрелять нельзя. Они не попадут, так всегда бывает. Понял?
– Ага.
– Лупи по пулеметчикам, если они, конечно, очухаются… И по офицерам. А если не найдешь ни того, ни другого, то стреляй по ближайшему.
– А если они на нас побегут? – спросил я.
– Не побегут.
Вдалеке за поворотом тяжко лязгнуло, напротив нас через дорогу оборвался снег с ели.
– Идет, – сказал Саныч. – Идет, голубчик. Сейчас начнется…
Он снял ватник, расстелил его в снежном окопе, улегся. Я сделал так же.
Сердце уже лупило в виски, в глаза, даже в зубы, я чувствовал пульс в зубах, они стремились вырваться из десен, никогда такого не было. Хотелось бежать. Рвануть вперед, к рельсам, сидеть в окопе сделалось невыносимо, и я, было, дернулся, и Саныч тут же стукнул меня по загривку, и еще раз, и еще, только я ничего не почувствовал.
– Не дрыгайся! – сказал Саныч. – Рано еще, минуту потерпи… Время.
Саныч достал часы, пристроил перед собой, хорошие у него часы, только тикают громко, бум-бум-бум, громче поезда.