Коротаев на невзрачную женщину за столом, — зажигалки тушила на крышах!
Знаете, я даже зауважал его за то, что он совсем не боялся нашего боцмана. А боцман свел свои устрашающие черные брови в сплошную полосу и рявкнул:
— А если ты фронтовик, так не давить надо другого фронтовика, а конпенсировать! Где у тебя братское плечо? Ну, короче! Семья Земсковых правильная, и мы в обиду ее не дадим! Все!
«Семья Земсковых»… Это звучало здорово. У меня, осиротевшего, задубевшего на свирепых балтийских ветрах, обожженного, битого и промерзшего, — у меня появилась семья! Я торопился домой, и моя жена усаживала меня за стол и начинала кормить, а я ел с огромным аппетитом домашнюю еду, мало похожую на казенное варево, и отпускал шуточки, и моя жена похохатывала, поводя плечами и запрокидывая голову, и вот так бы нам и скоротать весь отпущенный срок вдвоем, неразлучно, — честное слово, братцы, больше ничего не надо…
Но прошли-пролетели три медовых дня. Последний был ужасно суматошный, потому что Светка в этот день сдавала биологию. Я поджидал ее в коридоре среди взволнованных девчонок и нескольких парней с темными полосами на гимнастерках на месте споротых погон. Светка выскочила из-за строгой двери, крикнула, сияя:
— Хорошо! Легкие попались вопросы!
Я предложил своей жене отметить это дело — у меня было в заначке полфляги бензоконьяка. Но моя жена объявила, что я «пьянчуга» и у меня на уме только «спиртяга», в то время как я должен срочно ехать к зубному врачу.
Надо сказать, Светка потребовала у меня отчета об «увечьях» — о шраме на лбу, о следе от удара саломыковской бляхи на скуле, но я не стал вдаваться в подробности. Преодолевая мое сопротивление, она потащила меня к зубному врачу, пожилой женщине с холодными руками, и я был вынужден корчиться в кресле, когда беспощадный бор вгрызался в зуб, испорченный цингой. Сквозь отвратительное его жужжание я вдруг услышал голос диктора из тарелки репродуктора: «В результате победоносного восстания Париж почти полностью освобожден… в город входит французская танковая часть…»
— В чем дело? — сурово спросила врачиха, прекратив сверлить. — Что за прыжки в кресле?
— Париж! — невнятно простонал я ртом, полным боли. — Париж освобо…
— Раскрой рот! И сиди смирно!
Вот так всегда пресекают лучшие движения моей души… Сиди смирно!.. Я высказал Светке эту мысль, выйдя из зубного кабинета и надевая бушлат, пахнущий осенними дождями.
— Бедненький, — сказала она.
Три или четыре дырки врачиха успела мне запломбировать, а заполнить брешь мостиком (по Светкиной программе) зубной техник не успел. Наш отряд получил приказ идти в Гакково.
Летели последние деньки.
В последний вечер моя жена навела полный порядок в моем военно-морском бельишке: выстирала, отутюжила, где надо залатала. А я ходил в трусах и тельнике по комнате и читал вслух статью в «Правде» «К вопросу о конституции Польши». Моя жена перебила меня:
— Принеси бушлат, там в кармане подкладка порвана. Я принес бушлат. Просунув пальцы в дырку в кармане, извлек из подкладки рваный кусочек металла. Показал Светке.
— Знаешь, что это? Мой первый осколок. Упал рядом с головой. Еще на Ханко.
Моя жена — удивительная женщина. Она поставила утюг, взяла осколок, осмотрела его внимательно — и вдруг поцеловала.
— Спасибо тебе, — сказала тихо. — За то, что не попал… Последняя ночь была и долгой, и короткой. За окном шумел, ударяя в стекло, ветер с дождем. Текли минуты, то до краев наполненные нашим бурным и согласным дыханием, то тихие, опустошенные. Светкино плечо было у меня под рукой, худенькое и беззащитное. Ты моя лапушка, думал я растроганно, я защищу тебя, защищу…
— О чем ты думаешь? — спросила Светка.
— О тебе.
— Как хорошо-о-о… — протянула она и прижалась сильнее. — Как сладко… — И после долгой паузы: — Ты знаешь, Боря, в детстве, сто лет назад, я думала, что у меня будет умный муж… он будет мне все рассказывать… откуда пошли люди и звери… отчего на небе облака… кто придумал конфеты… ужасно я любила конфеты… Ты не знаешь, кто их придумал?
— Конфеты? Конечно, знаю, — сказал я. — Эдисон.
Светка затряслась у меня в руках.
— Не смеши, Борька.
Текла за окном ночь. Текло жестокое, милосердное, беспощадное время, унося с собой две крохотных песчинки — наши со Светкой сердца, полные нежности.
Ранним утром, задолго до рассвета, мы встали. Светка напоила меня чаем, накормила капустными оладьями. Я закинул за спину вещмешок с чистым, выутюженным бельишком. Где-то в грозном поднебесье, источавшем дождь, неслышно трубили походные горны.
Мы обнялись.
— Я люблю тебя.
— Я люблю тебя, — повторил я, как эхо.
К середине сентября почти вся бригада торпедных катеров стянулась в Гакково — рыбацкий поселок на берегу Нарвского залива, служивший катерникам маневренной базой. Унылое это местечко — десятка три серых изб и сараев — мокло под осенними дождями. К длинному пирсу, облепленному катерами, вела дорога из лежней — бревен, настеленных поперек. Сойдешь с лежневой этой дороги — сапоги тонут, разъезжаются в мокрой глине. Ночами мы мерзли в сарае, где наскоро сколочены были нары и стоял тяжелый, на века сгустившийся рыбий дух. Кажется, тут была прежде рыбокоптильня. Спали в канадках, не раздеваясь. С каждым днем холодало. С каждым днем подбавлялось тусклого свинцового блеска в заливе.
Рассвет, мучительно трудно пробиваясь сквозь многоярусные наплывы туч, заставал нас на катерах. Взрыкивали прогреваемые моторы. Наш «Саратовец» отскакивал от пирса и мчался по заливу, словно торопясь к далекой и недостижимой желтой щели рассвета между свинцовой водой и темно-бурым небом.
Командир звена Вьюгин обкатывал нового командира нашего катера лейтенанта Макшеева. У новоиспеченного этого лейтенанта была волнистая, в несколько этажей, темно-рыжая шевелюра, на которую он, мне казалось, с трудом натягивал командирский шлем. Спортивные плечи Макшеева были победоносно развернуты, самоуверенно поблескивали серо-синие глаза, ходил он быстро, с полусогнутыми руками, будто готовый в любую минуту сорваться с места и бежать бить рекорд. Знакомясь с экипажем, Макшеев разговаривал весело. Расспросил нас — кто откуда, сколько лет служим, как воевали, — а потом изложил о себе так:
— А я москвич, жил на Солянке. Зовут Леонид Яковлевич. Мама юрист, папа гинеколог. Я подумал, подумал и подался в боксеры. Хук справа, хук слева. Хотел в авиацию, попал на катера. Вы меня слушайтесь, и я буду хороший. Так, мальчики?
Он был на год моложе меня — надо же! Боцман, я видел, приглядывался к новому командиру с недоверием: тоже еще, боксер объявился. А юнги сразу к нему прилипли: «Товарищ лейтенант, научите боксу!»
У нас на катере теперь было двое юнг — Костя Гарбуз и Сергей Штукин — семнадцатилетние мальчишки, мелкота, безотцовщина. Оба недавно окончили школу юнг на Соловецких островах. Гарбуз, назначенный мотористом, сразу же навлек на себя неприязнь боцмана.
— Сам откуда будешь? — спросил Дурандин, когда Гарбуз, ступив на палубу катера, бойкой скороговоркой доложил о прибытии для прохождения службы.
— Астраханский я, — ответил Гарбуз. И добавил с плутоватой улыбочкой на худом веснушчатом лице: — Бывший хулюган.
— Бывший — это ничего, — добродушно молвил наш механик. — Мотор «паккард» изучал?
— А чего изучать, товарищ старшина? Мотор, он и есть мотор. Заведешь — крутится.
С этими словами нахальный юнга, цыкнув, послал за борт длинный плевок. У него щель была меж