рассказала, — понизил он голос до шепота. — Как пошло наше наступление, Варькины хозяева свиней прирезали, а сами сбежали. Бои там шли сильные… стрельба… Варька в погребе пряталась. Раз туда немецкие солдаты полезли от огня укрыться. Эти, эсэсовцы… Боря, они Варьку ссильничали…
Дедков поник головой и всхлипнул.
Ах вы, горемычные мои!
Мы с ним вышли в теплый влажный вечер. Луна с нечеловеческой высоты бесстрастно взирала на грешную землю, политую кровью, на нас, маленьких человечков, бредущих по улице спящего поселка. Наши длинные тени, косо переламываясь о стены домов, словно пытались дотянуться до неведомого предела.
— Боря, я не знаю, что делать, — сказал Дедков. — Как Варьку спасти… Такая она нервная…
А я разве знал?
Вот только нутром, что ли, смутно чувствовал, в чем ее спасение.
Под вечер в поселке часто появлялись военнопленные немцы из ближнего лагеря. За хлеб, а главным образом за табак они делали любую работу — пилили дрова, расчищали подвалы, рыли выгребные ямы. Один такой немец, симпатичный улыбчивый малый, остановил нас с Дедковым, когда мы шли по единственной улице поселка, направляясь к квартире Вари.
— Товариш матрозен, — картаво сказал он, раскрывая самодельную матерчатую сумку, висевшую на боку. — Хотит ябылёк?
В сумке были мелкие зеленые яблоки со скромным румянцем. Черт знает, где он их сорвал, не дав созреть.
— Апфель, — сказал я, обнаруживая блестящее знание языка. Недаром же я поступал в языковый институт. — Шлехте апфель.
— Нихт шлехте! — вскричал немец, приятно удивленный моими познаниями, но и не намеренный продешевить. — Ганц гуте эпфель! Бештимт!
Он удовлетворился моей начатой пачкой «Беломора». Мы набили яблоками карманы. За всю войну я не видел ни одного яблока — эти были хоть и неказистыми, но первыми. Мир входил в нашу жизнь исподволь, возвращая привычные довоенные ценности, большие и малые, и как бы наполняя их новым смыслом. То были знаки возобновленного бытия.
У крайней квартиры одного из домиков я остановился. Из нижнего окна неслись пушечные звуки забиваемого «козла». Тут жили наш боцман и еще несколько сверхсрочников.
— Иди к Варе, — сказал я Дедкову, — а я зайду за боцманом.
После того как Варя отшила его, закатив истерику, боцман там не появлялся. Ну, понятно, обиделся человек. Но почему-то казалось мне, что не такая это обида, чтоб рвать отношения напрочь.
— Боря, попроси его! — вдруг вскинулся Дедков. — Попроси боцмана, пусть он на Варьку не серчает! Скажи, что нервная она…
— Ладно, скажу.
Толкнув незапертую дверь, я вошел в квартиру сверхсрочников.
В нижней комнате было накурено-надымлено, хоть топор вешай. Из сизого дыма на меня уставились черные кусты боцманских бровей. Я позвал его на выход: дело есть. Он неохотно положил на стол свои камни и, провожаемый ворчанием игроков: «Давай быстрее, Кириллыч!» — вышел за мной на улицу. Услышав приглашение, буркнул:
— Чего мне там делать? Не пойду.
— Петр Кириллыч! — воззвал я. — Она же натерпелась горя, вы поймите…
— А я что, не понимаю? — насупился боцман. — Я к ней с жалостью, а она — «чего пялитесь». На хрена мне эта катаквасия.
— Петр Кириллыч, — не отставал я, — раз вы Варю жалеете, то и снисхождение к ней поимейте. Она истерику не лично к вам закатила, а к несчастью своему… Не обижайтесь на Варю…
В общем, привязался к боцману, пристал, как магнит к железу. Но, между прочим, не стал бы уговаривать, если б не чувствовал: ему хочется пойти… хочется, чтоб его уговорили…
Зачем я тащил боцмана к дедковской сестре? Сам не знаю. Подкорка, что ли, подсказывала… Да нет, при чем тут подкорка. Просто заметил я, как боцман на Варю смотрел, какие глаза у него сделались под грозными бровями. Слышал, каким тоном он сказал, что «солнце сквозь нее просвечивает»… Да и вообще что-то переменилось. Боцман теперь не взрыкивал, не взыскивал — выглядел не столько служебно озабоченным, каким был всегда, сколько задумчивым. Может, странную боцманскую задумчивость следовало отнести за счет более земных причин: кончилась война, надо было решать, оставаться ли далее на флоте или ехать домой, под Калугу, где, насколько я знал, ждала Петра Кирилловича престарелая мама, вдова районного милиционера, погибшего в начале войны. Было, было над чем задуматься боцману.
Уговорил я его. Он за столом сидел мрачноватый, почти не пил спирт, разведенный водой, молча слушал, как девушки пели. А уж пели они! Любо-дорого слушать. Не криком, не плачем — чувствительной песней исходила натерпевшаяся в неволе, исстрадавшаяся душа.
И не было в этот вечер никакой катаквасии. Варины голубые глаза не раз останавливались на боцмане, но не с испуганным, недоверчивым прищуром, не с тревогой птицы-подранка, а просто так… как смотрит человек на человека. Уж и то было хорошо.
Шли последние недели моей службы на бригаде торпедных катеров. Август выдал истинно балтийскую погодку, лили дожди, жара спала. Где-то в неведомых высях ходили мои бумаги, и уже я ожидал вызова в Москву, в Военный институт иностранных языков…
Вдруг все враз переменилось.
Со мной и прежде случались крутые перемены. Но эта…
Ладно. Мне, знаете, запомнился вечер первого сентября. Я торчал у себя в рубке, настроившись на Москву, — ждал результатов первого тура радиоматча СССР — США. С интересом ждал и нетерпением. Наконец передали: Ботвинник на двадцать пятом ходу выиграл у Денкера. Смыслов — у Решевского. Болеславский с Файном сыграл вничью… Общий счет первого тура 8:2 в нашу пользу. Здорово! И еще запомнилось: в тот вечер в клубе крутили американскую картину «Джордж из Динки-джаза». Мы с Дедковым и Володей Дурандиным спешили в клуб. Вдруг Дедков остановился, будто копытом в землю зарылся. Что такое? Он мотнул подбородком, я посмотрел в указанном направлении и увидел: медленно и, как показалось мне, торжественно шли среди других пар — среди офицеров и их жен — мичман Немировский с Варей.
Мне бывало страшно смотреть на Варину фигурку — вот-вот переломится тоненькая ветка рябины под порывом ветра. А сейчас возникло ощущение надежной опоры — рядом с веткой было твердое боцманское плечо.
В Каунасе была ночная пересадка на ленинградский поезд. Я побродил по тонущим во мгле скучным пристанционным кварталам и вернулся в зал ожидания. Тут на старых деревянных диванах сидя и лежа спали люди.
Наконец подали ленинградский состав. Посадка произошла бурная, лежачее верхнее место захватить не удалось. Я сидел на нижней полке с краю, привалясь плечом к кронштейну, державшему верхнюю полку, и дремал.
Мучительная была ночь. По вагону ходили, задевая меня локтями, вещмешками, чемоданами. Рядом со мной храпел демобилизованный сержант. Поезд был набит отвоевавшими бойцами великой войны — то была первая волна демобилизованных, растекавшаяся по стране. Ехали главным образом старые служаки, которым война задержала уход в запас на четыре года (и каких года!). Ну, а я демобилизовался по справке из университета — как студент второго курса.
Вот что со мной произошло.
В один прекрасный день, семнадцатого августа, вызвали меня срочно с катера в политотдел. Уже войдя в кабинет к Бухтоярову, я понял по его замкнутому лицу, что случилось нечто неприятное для меня.
— Земсков, — сказал он, не приглашая сесть, — тут пришла одна бумага. Вот послушай. — Он прочел, держа белый лист плотной бумаги вертикально перед собой: — «Разъясните военнослужащему такой-то