войсковой части старшине первой статьи Земскову Б. П., что установление личности бывших военнопленных и перемещенных лиц происходит установленным порядком. В случае необходимости администрация, занимающаяся проверкой, обращается к тем, чьи свидетельства могут понадобиться. Самодеятельное обращение военнослужащих с ходатайствами подобного рода в Министерство обороны не допускается». — Бухтояров положил бумагу чистой стороной кверху и посмотрел на меня темными, узкопосаженными глазами. — Что скажешь, Земсков?

Я коротко рассказал о Литваке, о катастрофе на «Сталине», о письме Андрея Безверхова.

Бухтояров вышел из-за стола, прошелся по кабинету. Остановившись против меня, сказал:

— Послушай, Земсков. Ты парень неплохой и воевал неплохо. Я всегда тебя выделял. Хотел помочь с поступлением в институт. Но у тебя странное свойство: сам себе все портишь. Ну зачем было писать в министерство? Что ты можешь знать об этом военнопленном?

— То есть как? Я Литвака прекрасно знаю. Я же говорю, он на Ханко…

— На Ханко! После Ханко сколько — три с половиной года он был в плену. Ты же не знаешь, не можешь знать, как он там себя вел.

— Знаю, товарищ капитан третьего ранга! — Я разволновался, голова вспотела под мичманкой. — Знаю от Безверхова. Он трижды бежал, его трижды ловили, избивали… Да и если бы не написал Безверхов, все равно я был уверен, что Литвак…

— Поразительно легкомысленно рассуждаешь, Земсков! Человек больше трех лет подвергался вражескому воздействию. Мало мы знаем случаев, когда даже люди, пользующиеся доверием не в пример больше, чем твой Литвак, становились наймитами? Где твоя бдительность?

— Значит, надо на основании этих случаев не верить всем?

— Верить надо. Но только после тщательной проверки. Этим и занимаются специально назначенные люди. А ты своим непродуманным ходатайством только мешаешь их работе.

— Но я же написал ч-чистую правду!

— С тобой разговариваешь серьезно, а ты такую несешь наивнятину, что уши пухнут, — раздраженно сказал Бухтояров. — Или притворяешься наивненьким?

— Вы и мне сейчас припишете что-нибудь этакое…

— Еще и дерзите, Земсков! — Бухтояров прошел за стол, сел, руку положил на ту бумагу и сказал твердо, официально: — Ну, вот что. Вы, конечно, понимаете, что мы не можем посылать на учебу в военный институт человека с такой бумагой в личном деле. Очень жаль, товарищ, Земсков.

— Да… жаль… — растерянно сказал я.

Так лопнуло дело с поступлением в институт. Видно, не суждено мне было оставаться на полном обеспечении на военной службе. Светка писала, телеграфировала: не беспокойся, возвращайся, проживем! Но я беспокоился… очень…

По справке из университета я демобилизовался в конце сентября. И вот ехал домой.

Да не ехал, а плыл… греб в шлюпке-тузике, греб что было сил, уходя от штормовых волн, и спасительный берег медленно приближался. И уже мой тузик крутило в толчее близ отвесной гранитной скалы, когда я вдруг приметил мелькнувшее наверху, среди черных каменных зубцов, бледное лицо с ненавидящими глазами, и тотчас выдвинулся ствол автомата, прицеливаясь в меня. Я в отчаянии налег на весла, пытаясь уйти в мертвую зону под скалой, и тут скала закачалась и стала медленно падать…

Я закричал — и проснулся.

За окном была мутноватая предрассветная синь. Наш «пятьсот веселый» поезд что-то разогнался, бодрым стуком колес превозмогая кряхтенье и скрип престарелых вагонов, длинными гудками оглашая литовские (или уже латвийские?) леса. Давай, давай, поезд, поторапливайся, жми на всю железку. Полный газ! Я осторожно отодвинул сержанта, храпевшего у меня на плече, и, ступая по узкому проходу меж сапог и вещмешков, прошел в тамбур. Закурил, глядя на темно-зеленую, в желтых пятнах осени, стену леса — и вдруг испытал неслыханное счастье возвращения на гражданку.

Сколько можно высаживать десанты на огрызающиеся огнем острова?! Отвоевали мы! Пора, ребята, сбросить военную форму и, нацепив штатские галстуки невиданной расцветки, начать мирную жизнь.

Гони, поезд, гони! Поддай еще! Вези меня к любимой жене и любимому сыну!!!

Ранним утром следующего дня приехали в Ленинград.

И вот я звоню у родных дверей. Слышу, как звякает цепочка и отодвигается засов. И Светка не то со смехом, не то со стоном виснет у меня на шее.

Из кухни в тусклый коридор выглядывает толстенький человек в белой майке и галифе. Это начальник вошебойки? Очень приятно! Я делаю ему ручкой и спешу в Шамраевы покои. Владлена в желто- зеленом халате выплывает навстречу, я чмокаю ее в теплую со сна щеку, и она шипит:

— Тихо! Ребенка разбудишь!

А Светка:

— Ничего, ничего! Пусть ребенок полюбуется на своего папочку!

Крепко держа под руку, она ведет меня к деревянной детской кроватке. И я замираю. Колька, ужасно серьезный на вид, краснощекий, спит, вытянув из-под одеяльца ручки, которые мне кажутся игрушечными, ненастоящими.

— Ну как? — спрашивает Светка, тихо смеясь. — Ты не находишь, что он похож на Папанина?

— Не нахожу.

Почти не дыша, я вынимаю Кольку из кроватки. Он теплый! Завозился, захныкал — и открывает глаза. Несколько секунд смотрит на меня в полном недоумении. Глаза у него Светкины, светло-карие. Затем Колька широко, в точности как рисовалось моему воображению, распахивает рот и начинает орать. Голос у него действительно хорошо поставлен. Светка просовывает руку ему под рубашечку и восклицает:

— Ой!

И я чувствую, как становлюсь мокрым, можно сказать, с головы до ног.

Из дневника Марины Галаховой

21 июня 1943 г.

Ну вот, проводили Валю Петрову. Она на седьмом уже месяце, но это не очень заметно, ведь Валя и вообще-то полненькая. Слыхала я, что беременные женщины становятся некрасивыми, в пятнах, а Валя, наоборот, похорошела. Такая стала тихая, мягкая в движениях, и словно прислушивается к чему-то с таинственной улыбкой. Недавно они с нашим комдивом-старлеем сходили в загс, расписались. Как хорошо это!

Уехала моя Валя-валенок домой, в Иваново, — рожать.

У меня вместо нее теперь на АРСе шофер Лапкин, 20-летний мальчик откуда-то из Средней Азии, из «киргиз-кайсацкия орды». Молчаливый, сонный; как только остановит машину, тут же клюет носом, норовит заснуть. Как жирный парень Джо из «Пиквикского клуба». Но, в отличие от Джо, Лапкин тонок и гибок, как стебелек, и имеет достаточно бурную биографию. Знаю от комдива, что Лапкин уже успел отсидеть в детской колонии за воровство. На меня Лапкин не глядит, мои приказания — «поехали — стоп — включай насос» и т. п. — воспринимает молча, иногда кивнет только.

Очень мне недостает милой Валюши.

А ведь и я могла бы… Нет. Не время сейчас. Да и не хочется таким образом уходить из войны.

5 августа 1943 г.

Только что — сообщение «В последний час»: освобождены Орел и Белгород! Вечером в Москве будет

Вы читаете Мир тесен
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату