казались краем света. Ну ладно. Спать.
…Я вошел в длинный коридор нашей квартиры и удивился: горела синяя лампочка. Из своей комнаты рядом с кухней высунулся Лабрадорыч, в синей майке и длинных сатиновых трусах, сказал желчно: «А, это ты. Опять будешь тут шуметь, черт тебя подери». Я пошел по коридору очень тихо, на цыпочках, но половицы ужасно скрипели, прямо-таки стонали, и вдруг лохань сорвалась с крюка и рухнула мне под ноги с оглушительным звоном — бум-м-м! — и тут же выскочила из Шамраевых комнат Светка, длинноногая, вертлявая, с прыгающими белобрысыми косичками, закружилась вокруг меня, закричала: «Колька! Смотри, кто приехал!» И послышались шаги. Мне стало страшно оттого, что сейчас выйдет из комнаты Колька. Я побежал, откуда-то сбоку вдруг выглянул Литвак, недоуменно повел носом, спросил, разведя руками: «Як жа тэта, хлопцы?» Я бежал, прыгая с камня на камень, озираясь в поисках укрытия, а скрип все усиливался, — это сосны, что ли, мотались на ветру и терлись ветками, и я подбежал к кирпичной стене, черт знает откуда тут взявшейся, и сел, привалясь к ней спиной, тяжело дыша после сумасшедшего бега, и вдруг стена, качнувшись наверху, стала медленно падать на меня. Я закричал…
Проснувшись, я сел на ящике, огляделся. Рядом, укрывшись с головой шинелью, храпел Сашка. Постанывал во сне Литвак. Покачивало: транспорт, как видно, медленно переваливался с борта на борт. Синие лампы по углам трюма из последних сил противоборствовали ночи. Ну и сны мне снятся, дьявольщина!
Я не знал, где мы, далеко ли отошли от Ханко, сколько еще идти до Гогланда. Не знал, который час. Только чувствовал, что уже глубокая ночь. Снова лег, поджав коленки под полой шинели, — и тут раздался взрыв.
Погас свет. В темном, как пещера, трюме загудели встревоженные голоса: у-у-у, о-о-о; из басовитого слитного гула тут и там вытекало тоненьким ручейком, дробясь и повторяясь, слово «мина». Зажигали спички, их желтые огоньки выхватывали из мрака лица, лица, лица. Озабоченные, прислушивающиеся, спокойные, испуганные, угрюмые…
— Борька, ты где? — услыхал я Сашкин голос.
И в тот же миг вспыхнул свет, опять зажглись синие фонари.
— Что это было? — спросил я. — Мина?
— Если бы мина, — сказал Сашка, — мы б уже тонули. Мины ж знаешь какие агромадные? Во! — он раскинул руки, показывая размер.
— Тоже мне знатоки! — Безверхов скривил заячью губу, — А отчего ж взрыв, если не от мины?
— Ну, мало ли от чего…
— Такой пароход, как наш, — продолжал Безверхов, — от одной мины не потонет.
— Не потонет? — спросил Литвак, глядя на него немигающими желтыми глазами.
— Нет. Водонепроницаемые же переборки. Люки и горловины всех отсеков задраены и воду дальше одного отсека не пустят.
Очень авторитетно говорил Безверхов. Да он и был среди нас настоящим моряком, хоть и не с крупных кораблей, а с катеров, но все же… От одной мины не потонет… И потом: машины продолжают работать, значит, идем, и свет снова зажегся… Да нет, ничего… ничего не произошло такого…
Прогрохотал еще взрыв, теперь вроде бы с левого борта, спереди. Черт! Будто прокричало от боли рваное железо — и отдалось страхом в душе. По трюму забегали, у сходни образовалась толпа, кто-то орал, чтоб не лезли наверх, оставались на местах.
— Что будем делать? — спросил я Безверхова, старшего в нашей команде.
— Оставаться на местах! — резко сказал он. — Без приказа наверх не выходить.
От одной мины не потонем. А от двух? Ни черта мы, сидючи в трюме, не знали, не понимали, что там делается. Судно вроде бы на ходу, течи в трюме нет, не похоже, что тонем.
Сколько времени прошло? Время не текло, оно отсчитывало секунды ударами сердца. Если б хотя бы знать точно, что произошло! Ничего нет хуже сидения в безвестности, в ожидании чего-то грозного… неопределенного… нет ничего хуже…
Третий взрыв! Раскатистый, мощный, он катился на наши обнаженные, растревоженные души. Он шел откуда-то с кормы. Опять погас свет, но вскоре зажегся аварийный; я увидел бледные лица Сашки, Литвака, Т. Т., мелькнула мысль: не в последний ли раз их вижу? Теперь стал заметен крен. Да, перекосило трюм на левый борт. Сверху, из черного квадрата люка, доносились неясные крики. Кричала эта проклятая ночь. Кричал Финский залив.
Так мы тонем?!
И — будто звуки разрывающихся снарядов. Что это? Нас обстреляли в море?..
— Пошли! — рявкнул Сашка Игнатьев и кинулся к трапу. Я за ним. Невозможно больше сидеть в трюме. Будь что будет.
Протолкались не сразу, с трудом. Густой поток пехотинцев и моряков вынес нас на верхнюю палубу. В ночном небе юлила луна, то скрываясь в толпе бегущих облаков, то выныривая и снова исчезая за тучами. Толпы в небе… и толпы на судне… и мы, испуганные неведением, не знающие, что делать…
Я увидел в коротком лунном свете злое, взъерошенное море. Вчера, на рейде, море было глубоко внизу — ну, как со второго этажа. А сейчас оно показалось ближе. Или — именно показалось? Тонем или не тонем?
— Никакой паники! — орал узколицый старлей. — Не толпиться! Перейти на правый борт!
Я пробился к нему, спросил:
— Товарищ старший лейтенант, что случилось? На минах подорвались?
— А на чем еще? — обратил он ко мне бешеное лицо. — Не задавать вопросов! Взять носилки — и к кормовому трюму!
Я увидел: кто-то свалил на палубу длинные свертки. Это носилки! Ну — хоть что-то делать!
— Сашка! — крикнул я. — Сашка-а!
Он выдвинулся, хмурый, с прищуренными глазами-щелками:
— Чего тебе?
— Пошли!
Наверно, и ему надо было что-то делать. И мы подняли носилки с затоптанной палубы и сунулись к люку кормового трюма. Оттуда лезли густой толпой — черные шинели, серые шинели, искаженные лица, спокойные лица, окровавленное лицо красноармейца, прижавшего ладонь к глазу. Морячок, несущий на весу раненую руку, пронзительно орущий, чтоб дали дорогу. Флотский командир, размахивая наганом, надрывался, наводил порядок, требовал очистить трап, чтобы прежде всего вынести раненых, и несколько моряков энергичными пинками остановили неуправляемый поток, расчистили-таки трап, и снизу поволокли раненых, и мы с Сашкой приняли на свои носилки первого, доставленного на шинели наверх. Это был паренек моих примерно лет в армейской гимнастерке. Руками он зажимал рану на животе, из которой била кровь. Лицо у него было серое, он слабо стонал. Командир с наганом крикнул:
— В надстройку! Там в салоне лазарет развернут!
И мы бегом пустились в надстройку, громкими криками — «Расступись!» — прокладывая себе дорогу. В коридоре надстройки горел тусклый свет, двери кают стояли настежь, всюду было полно людей, в одной каюте — мельком увидел я — стоя жрали, и я подумал: с ума, что ли, посходили?
Вот салон. Вдоль деревянных, под дуб, панелей на кожаных диванах лежали раненые. И на столах лежали, их обступили люди в белых халатах, шли операции. Пахло йодом, кровью. Один из врачей, немолодой, с густыми усами, указал нам на свободный диван. Мы переложили своего раненого с носилок на диван, под картину с безмятежной, залитой солнцем лесной поляной. Усатый доктор наклонился над ним. Мы с Сашкой принялись проталкиваться обратно. Навстречу несли раненых. Одного, воющего от боли, волочили под руки.
Откуда столько раненых? — подумал я.
Когда мы протолкались из надстройки на верхнюю палубу, я вдруг понял, что транспорт стоит без ходу. Тучи шли густо, цепляясь за мачты. А крен стал заметней. Но на воде мы пока держались, — если судно и тонуло, то очень медленно. Один из тральщиков качался неподалеку от «Сталина». Нас не бросят, подумал я, столько кораблей в караване — не может быть, чтоб нас оставили в беде.
У люка кормового трюма мы приняли на носилки очередного раненого — рыжеватого морячка с перебитой осколком ногой.