ровным, приятным теплом. Своим зыбким, перетекающим от оранжевого в красное и далее в черноту цветом почему-то напоминали ему кровь, горячую, бегущую и постепенно остывающую. В глазках-бусинках отражалось это тревожное мерцание, они тоже будто горели маленькими угольками, то, разгораясь и светясь в полумраке, то, затухая почти исчезая с лица.

В правом отсеке кто-то зашелся в мокром с отхаркиванием кашле. Сорокин с ненавистью окинул обе камеры быстрым, цепким взглядом.

He все заключенные успели отвести свой взгляд от охранника, многие с опозданием опускали или отводили глаза, прятали за другие спины или отворачивались.

«Боятся…. Боится меня интеллигенция вшивая.… Вражины, суки! Чувствуют псы вонючие, что ни один от меня не уйдет! У-у-у, мрази!.. Э-эх, да что там двоих, дали б приказ, всех аккуратненько в две кучечки уложил бы. Кучку справа и кучку слева. Хотя нет — патронов маловато, — думал Сорокин, — даже если у Мартына позаимствовать. У-у-у, «политика» сраная!.. Ох, и рожи…. Все седенькие, бородки клинышком, «извините», «позвольте», «вас не затруднит…»

Вот таким же в свое время служил его отец — маленький, тщедушный Спиридон Сорокин или попросту — Веселый Спирька. Только тогда у них вместо лиц был не страх, как теперь, не постоянное удивление с обреченностью, а холеность, выпирающее благородство в высоко задранных подбородках, безмерный ум во лбах, бесконечная уверенность в себе и своем будущем, богатство в одежде и квартирах.

Отец с утра до вечера кланялся в пояс всякому встречному поперечному, мел двор или кидал снег. Он служил дворником в переулке Баркасном, 9, доме в четыре этажа с двумя изломами в виде буквы «п».

Вот в подвале этого дома и довелось родиться и прожить долгое время, вплоть до призыва в Красную Армию, ему, Сорокину младшему, Тимофею.

Подкинутые в печку полешки дружно, как по команде, вспыхнули ярким желтоватым огнем, осветив часть вагона, разбросав повсюду, куда он дотягивался, темные подвижные тени. Сорокин, не прищуриваясь, смотрел прямо в огонь. Огонь разгладил ему лицо, чуть оживил, смягчил взгляд, но так и не растопил холодный блеск где-то в самой глубине его бусинок.

«Сорокин Тимофей Спиридонович — про себя с расстановкой произнес Сорокин, еще и еще раз смакуя, словно проверяя на вкус, прислушиваясь к звучанию таких дорогих и редко произносимых трех слов. Сейчас он — Сорока, как почти все, вплоть до начальства, его называют. А как красиво звучит — Тимофей Спиридонович!.. Жаль, что только на слух. Если бы это был его однофамилец и полный тезка, то это была бы непременно впечатляющая фигура. Внушительная, степенная, пышноусая, с приятным, тихим похрустыванием яловых сапог, с запашком крепкого табачка и конского пота.

«А здесь все, наоборот!» — с неприязнью и горьким разочарованием думал Сорокин про себя. — И возраст ведь, собака, — уже за тридцать и пообтерся и навидался, а все такой же маленький, худосочный как подросток, суетливый с полной запазухой обид на все вокруг…

Сорокин подтянул к себе деревянный ящик, с которым они с Мартыном бегали за углем, перевернул его и уселся у печки поудобнее. Дверцу так и не закрыл, продолжал смотреть, как обугливаются, уменьшаются в объеме полешки. Как мелодично, тонко позванивая, переговариваются между собой раскаленные угли, колко разламываются на мелкие.

…Отец Тимофея днем во дворе всегда веселый, улыбчивый, низко кланялся и лихо пританцовывал, когда получал копеечку или пятачок от благодарных жильцов, к вечеру вползал в комнатушку пьяным вдрызг. Едва переступал порог, как начинал приставать к Тимкиной матери, сухорукой, пугливой Ульяне, с узким некрасивым лицом, в девичестве Пановой. Еще с порога пьяный Спирька издавал, как ему, вероятно, казалось, грозный рык, а на самом деле писк, выпячивал острую грудь, и, смахивая все на своем пути, надвигался на жену:

— У-у-у, з-зар-раза, з-зашибу, стерву!.. — Маленький Спирька, едва переставляя ноги, приближался к жене. Та, хоть и была на полголовы выше своего «мужика» и смотрела на него сверху вниз, холодела, вжималась в угол, прятала свою высохшую руку и замирала в ожидании кулаков.

— У-у, ур-родина, зашибу оглобля! Паскуда высогорская!.. Вся ваша дер-ревня б…дь на б…ди!.. — выкрикивал Спирька, принимаясь колотить скрюченную Ульяну. Бил всем, что под руку попадалось и не глядя куда бьет. А та и не закрывалась, и не роняла ни единого звука.

Запыхавшись Спирька, валился в угол на тряпье — Тимкину постель, и тотчас засыпал, что-то бормоча, но, уже упоминая другие имена, грозя кому-то, жалуясь на что-то, всхлипывая, плакал.

Едва Спирька засыпал, Ульяна, как ни в чем не бывало, подходила к мужу неловко перетаскивала на кровать. Раздевала его, заботливо укрывала лоскутчатым одеялом и продолжала заниматься своими домашними делами.

Сколько Тимофей помнит, мать как бы все время была в положении. Время от времени рожала мертвых детишек и вновь оказывалась на сносях. Как Тимка зацепился за жизнь — удивительно! Сумел таки удачно проскочит в этой череде мертворожденных. Цепко ухватился за белый свет и выкарабкался. Хотя отец частенько прикладывал свои сухонькие кулачки к мягкому, вздутому животу жены, где дожидался своей судьбы Тимофей.

«Вонючка из подвала, вонючка из подвала!..» — неслось отовсюду, едва маленький Тимка показывался на крыльце. Приходилось возвращаться домой и ждать позднего вечера или вообще темноты, когда всю детвору загоняли домой.

Это он помнит. Он даже помнит расположение комнат в некоторых квартиpax и кто, что ел на ужин, занимался на фортепьяно, читал или играл в игры. Если шторы были не задернуты, и ему удавалось ловко, незаметно влезть на какой-нибудь старый тополь и заглядывать в окна, прячась в листве.

Он помнит, как возвращался домой и радостно врал матери, что играл в такой-то квартире в интересную игру. Рассказывал, какие у них стулья и ковры, какого цвета халат у хозяйки.… Мать боязливо вздрагивала, округляла глаза и, прижав сына к теплому животу, тихо шептала: — «Не ходил бы ты, Тимочка, по гостям, не хорошо им ковры марать, осердятся да выдерут, играл бы дома»

А Тимофей дальше врал матери. Выдумывал, как ему предлагали большущие красные яблоки из вазы, да он отказался, вдруг немытые.

Ох, как же он завидовал, как ненавидел этот большой дом со всеми его жильцами! Сколько раз мысленно, лежа в своем углу, он привязывал дохлых кошек к дверным ручкам, зимней ночью поливал водой ступени крылечек, а, став постарше, мечтал спалить дом, предварительно выведя мать из темного и сырого подвала.

«А что, — глядя на груду углей в печи, думал Сорокин, — если б спалил еще тогда, может, все по- другому вышло. Дали б квартиру, светлую, с балконом… Да, дали бы…, догнали и еще раз дали…» — Он подбросил в печку еще пару поленьев и стал ждать, когда они пыхнут разом, займутся золотистым огнем.

…Замерз однажды отец прямо у входной двери в подъезд, крепко набравшись на чьих-то поминках. Как-то незаметно затихла и мать. Тимофей остался один. У отца родных не было. У матери были, она часто рассказывала про некую деревеньку Высогорку, да так ни разу туда и не съездили.

Налетело и завертелось смутное время. Во дворе в рваном и грязном фартуке стал хозяйничать Тимофей. Кланялся, подражая отцу, всякому, кто входил во двор, улыбался виновато и заискивающе. Привечать и, тем более, подавать вообще перестали. Зато зачастили вооруженные люди и чаще всего по ночам, под утро. Тимофей боялся и не хотел вникать в то, что происходит вокруг. Мел себе летом, греб тяжелой деревянной лопатой снег, который каждую зиму заваливал двор. Главное, что жилищное управление платило да частенько подбрасывало продукты.

Впервые Тимофей переступил порог богатой, господской квартиры в этом доме, когда ему велели быть понятым при обыске и аресте важного и солидного врача из 14-ой, что во втором подъезде. Помнит, как у него аж дух перехватило оттого, что он увидел в такой близости. Все было настолько красиво, ярко и необычно, что он остановился у порога и не мог дальше ступить ни шагу. Зато вооруженные люди, кто в военной, кто в гражданской одежде, вели себя, словно не замечая ничего вокруг. Свободно ходили прямо в обувке по светлым коврам, садились, развалясь в дорогущих креслах. Рылись в шкафах, пили хозяйское вино, закусывали, курили. Даже сплевывали себе под ноги на те же ковры. Ругались, обзывали хозяина «шкурой» и «мироедом», и в конце дали Тимофею расписаться в какой-то мятой бумаге.

Потом еще в одной квартире был обыск и еще. Тимофею даже во сне не могло присниться то, что он

Вы читаете Оула
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату