загруженный углем, а сверху дровами.
В вагоне было темно и дымно. Нагороженные нары почти полностью заслоняли оконца — единственный источник дневного света. Даже в яркую, солнечную погоду внутри был полумрак. А прикрученную к потолку электролампочку, одетую в решетчатый колпак, берегли и зажигали лишь ночью.
На остановках в сырую или морозную погоду дым быстро скапливался в вагоне, и люди, шурша одеждой, постукивая обувкой, локтями и коленями, с сонным раздражением сползали с верхних нар и усаживались на корточки прямо на полу. Поезд трогался, дым выдувался через множество щелей, и все лезли обратно на свои места, по пути задевая нижних соседей, которые вскрикивали, вяло огрызались, что-то бубнили, дергали ногами, пинаясь наугад. Из круглых отверстий в печной дверце по стенам, решеткам и нарам разбегались рыженькие зайчики, которые во время движения под мерный стук колес и пыхтение локомотива придавали даже некий уют этой печальной атмосфере.
Сейчас лампочка не горела, а из окон пробивались едва видимые дымные лучи. Но глаза давно привыкли к такому освещению, и Оула хорошо видел все, что делалось в вагоне. По иронии судьбы, а точнее из-за переустройства вагона, «коридорчик» с двумя решетчатыми стенами казался клеткой, в которой и помещалась охрана. С обеих сторон их постоянно рассматривали сорок две пары глаз, наблюдали, обсуждали, изучали, даже спорили между собой, делясь впечатлениями об обитателях этой «клетки».
Оула сидел на краю нар и без особого любопытства разглядывал одного из охранников — большого, неуклюжего парня лет двадцати пяти с мягким, мятым лицом. Склонясь над печкой, тот жарил хлеб. Его поза, маленькие сонные глаза, чрезмерно пухлые, вывернутые наизнанку мокрые губы слабо сочетались с образом газетного героя-чекиста, сурового, закаленного в жестоких схватках с врагом на невидимом фронте, неподкупного и твердого бойца НКВД.
Сигналя в полумраке шишковатой лысиной он был без поясного ремня, слегка вывалив через край брюк мягкий живот. В расстегнутой гимнастерке, помятый и неряшливый, он действительно мало чем походил на военного человека.
Его фамилия была Мартынов или Мартын, как называли его сослуживцы.
Лениво пошевеливая толстенными губами, он разговаривал сам с собой и вжикал ножом по плите, поддевая и переворачивая темные ржаные брусочки, которые, поджариваясь, легко прилипали к горячему металлу и ни в какую не хотели отлипать. Мартын терпеливо отскабливал их, подносил хлеб к лицу, разглядывал, мял в толстых коротких пальцах и вновь укладывал на горячее железо. Сырой и липкий он долго подсыхал, испуская кисловатый, терпкий запах. Слегка подымливал.
Продолжая равнодушно наблюдать за неспешными действиями охранника, Оула просыпался, приходил в себя, переключался от одного состояния к другому. Хотя они — эти состояния мало, чем отличались, если он сам часто путал, что ему приснилось, а что было на самом деле.
С тем же равнодушием Оула перевел взгляд на топчан, где, свернувшись калачиком, засунув руки между колен, спал второй охранник — сухонький, небольшого росточка красноармеец Сорокин. Лицом похожий на какую-то знакомую птицу. Оула все время напрягался, глядя на маленького охранника пытаясь вспомнить, а точнее перебирал в памяти всевозможные виды птиц, которых он знал, и выходило, что тот походил на всех как бы по чуть-чуть. Глаза бусинками. Остренький, короткий нос напоминал клювик куропатки. А на самой макушке маленькой до удивления вертлявой головы торчал пучок пегих, непослушных, хотя и коротко стриженых волос, которые напоминали гребешок нахохленной птицы.
Если охранник Сорокин не спал, а спал он крайне мало, то все время находился в движении. Крутил головой настолько быстро и ловко, что успевал одновременно видеть обе камеры. От его «бусинок» невозможно было утаиться. Белесые бровки были всегда, даже как теперь во сне, вскинуты и выражали крайнюю степень недоумения и детской суровости. Он постоянно что-то говорил, кричал или ругался.
Сейчас было тихо. Это был редкий случай — Сорокин спал. Но это ненадолго. Скоро Мартын дожарит свои сухари, подойдет к топчану и скинет напарника на пол как полмешка картошки. Под визг и страшную ругань Мартын невозмутимо займет лежанку, удобно уляжется на спину, поставит на живот чашку с сухарями, закроет глаза и начнет хрустеть на весь вагон. Потом так и уснет с сухарем во рту. А Сорокин еще долго будет прыгать вокруг топчана, махать руками, что-то выкрикивать, притопывать ногами. Потом успокоится, подберет с пола свой полушубок, накинет на плечи и, подсев к печке, подбросит дров. А вот после этого…
Оула не стал дорисовывать картину, которая повторялась почти каждое утро. Он спрыгнул с нар и, сбросив телогрейку, сделал несколько приседаний, держась за прутья решетки. Затем, опершись о пол кулаками, начал отжиматься.
Оула привык, что охрана и свой брат заключенный относились к нему отстранено, как к неизлечимо больному или слегка блаженному. А как еще?! Плохо зная язык, он помногу раз переспрашивал, если кто-то обращался или пытался с ним заговорить, долго думал, подбирая слова для ответа. И отвечал медленно, запинаясь и путаясь, отчего краснел, терялся, и виновато глядя на собеседника, умолкал.
'Контуженный' кто-то назвал его еще на первой пересылке. Так и прилипло это прозвище. Ему даже нравилось, что охрана и соседи по нарам редко приставали, не навязывали разговоров, а смотрели настороженно или с полным равнодушием.
Вот и сейчас Оула приседал, отжимался, делал глубокие наклоны, пробуждая свое тело от сна, растягивая, разминая мышцы. Он уже не мог без физических упражнений, которые помогали снимать внутреннее напряжение, которые были необходимы для растущего организма, хоть как-то разнообразили время, повышали настроение, если можно было так выразиться.
Первое время, когда Оула проделывал упражнения, на него действительно смотрели как на больного. И охранники, и заключенные громко смеялись, показывая на него пальцем. Поначалу Оула это злило, и он еще ожесточеннее упражнялся, нагружал себя, изводил мышцы до такой степени, что едва поднимался с пола. По несколько раз в день Оула принимался за упражнения. Суставы на пальцах стали широкими и жесткими, перестали чувствовать боль, когда Оула отжимался на кулаках. Нарастала сила. Тело, как мощная сжатая пружина, томило его. Хотелось разрядки. Одним ударом он мог бы пробить стену вагона как картонную. Мог бы бежать и бежать, не отставая от поезда. Мог бы весь день трудиться на самой тяжелой работе — таскать, копать, колоть.…
Насмешки над ним прекратились буквально на второй день пути в этом вагоне. А дело было так:
После очередной разминки, отдышавшись, Оула сел в свою излюбленную позу прямо на пол у решетки, откинувшись на стену вагона, вытянул ноги и закрыл глаза. Он усиленно представлял себе солнце, которое давно не видел, хотел вспомнить, как оно ласкает лицо, нежно гладит своими мягкими, теплыми лучами, будит что-то сладкое-сладкое внутри.…
Едва он расслабился, как услышал над собой крик маленького охранника:
— Ты че это здесь цирк устраиваешь!?.. А-а!?.. Без приказу, мать твою!.. А ну быстро на свое место, тварь!..
Оула мало понимал, что выкрикивал птицеголовый охранник. Да еще страдающий от дефекта речи. Сорокин не выговаривал несколько слов, а буква «л» заменялась на «в»: — «лежать» у него получалось как «вежать» и т. д. Оула продолжал сидеть на полу и расшифровывать его слова. Обе камеры затаили дыхание, буквально впились глазами в охранника и Оула. Вот сейчас, действительно, будет цирк, размышлял каждый, кто со злорадством, кто с сожалением, а кто и со страхом. Едины были в одном — Контуженному сейчас крепко достанется.
Сердобольные соседи по нарам что-то громко шептали Оула, даже махали руками, показывая, чтобы тот побыстрее встал. Но он никак не врубался, да и все произошло так неожиданно и быстро, что когда, наконец, сообразил и уже решил подняться, как в бок что-то больно кольнуло. Оула схватился рукой за ушибленное место и быстро повернулся к решетке. Остренькое лицо маленького охранника радостно сияло. В руках как безобидный шест он держал винтовку, штык которой, тускло поблескивая, опять целился в бок.
Тонким прочным шнурком захлестнула и сдавила горло обида. Оула чуть растерялся, продолжая сидеть.
— А-ах, твою мать…, так ты не понял!..
Штык снова юркнул сквозь решетку и почти коснулся Оула, когда тот неуловимым, молниеносным