— Ну, я прошлой ночью подрался с какими-то бандитами в камере. Один огромный и два так себе, его друзья или просто сокамерники, не знаю.
— Погоди, погоди, давай по порядку и подробно.
Оула рассказал, что произошло в камере ШИЗО. Но Микко, выслушав, попросил рассказать, что было раньше, и как он попал туда. Поэтому пришлось начать аж с маленького охранника Сороки. Оула рассказывал спокойно, последовательно, детально. Он заметил, что собеседник все больше и больше волнуется, чаще стал кашлять и тереть глаза. Попытался остановиться, но Микко просил продолжать. А когда закончил, тот долго молчал, теребил тряпицу, промокая глаза и покашливая.
Микко продолжал молчать. Он не глядел на Оула. Сидел и покачивал головой, словно соглашаясь с тем, что тот ему только что рассказал.
— Ну, сегодня, я думаю, они навряд ли кинутся на поиски, — неожиданно тихо начал говорить Микко. — Пока весть дойдет до авторитетов, пока соберутся на сходку, выяснят что к чему, короче говоря, Контуженного начнут искать с завтрашнего дня. Точнее с раздачи утренней баланды. Шестерки будут высматривать тебя в очередях по приметам. Выследят, ночью придут по твою душу. Вот такие дела, земеля. И это очень серьезно. Воры никогда не прощают. И приговор у них один… — и он выразительно чиркнул ребром ладони по своему горлу.
Оула опять потянулся и, взяв Микко за руку, легонько сжал ее:
— Ты не волнуйся за меня. Как-нибудь выкручусь.
— Да ты что…, ты хоть представляешь, что это такое — воры!?.. Ты видел бараки по другую сторону колючки!?.. Это все уголовники. И это главная сила внутри всей зоны. Это там, вне ее, солдаты, охрана и т. д. А здесь внутри забора — это мощная, организованная сила. За одну ночь они могут нас всех на ножи поставить, вырезать как кроликов.… — Микко часто дышал от волнения, глаза горели и еще больше слезились. — Это очень опасно, дружище… — закончил он спокойнее. — Надо думать, как тебя до этапа сохранить. Хотя это почти невозможно.
Поначалу нетрудная победа в ШИЗО и в правду окрылила Оула, вселила уверенность в свои силы. Но после второго предупреждения уже от конвоира, поселилась небольшая тревога, а теперь и Микко заволновался больше, чем он сам.
Оула прикрыл тяжелые глаза и словно сверху увидел длинный барак, черный, одинокий на многие и многие километры, а к нему медленно подкрадываются какие-то тени, в руках которых сеть. Кольцо все уже и уже. Барак сжимается, скукоживается как живой, а в нем он — Оула один и деваться некуда.
— Давай ложись, поспим немного…
— Нет, нет, я не сплю, я просто устал, я думаю, — словно издалека услышал себя Оула.
— Ложись, что тут думать. Здесь говорят «утро вечера умнее», — ерзая, Микко освобождал узкое пространство между co6oй и спящим соседом. Оула уже ничего не слышал. Он повалился, засыпая на ходу, уже без всяких видений.
Проснулся от голода и невообразимого шума. Нары шатались, гудели, скрипели. Гомонящий народ слезал с них и выстраивался на проверку. Справа и слева вдоль нар зэки выстроились по две шеренги. По проходу ходили офицеры с охранниками и выкрикивали фамилии. Микко с Оула стояли во второй шеренге. Оула внимательно слушал «свою» фамилию, но все же где-то пропустил и лишь после тычка приятеля поднял руку и громко крикнул: «Я!»
Его внимание привлекло то, что четверо зэков с белыми повязками на рукавах стаскивали с нар неподвижные тела с болтающимися, непослушными руками и оттаскивали их в пристрой, где был устроен туалет, а рядом с ним небольшая каморка, такая же холодная и щелястая.
Проследив за Оула, Микко шепотом пояснил, что это жмурики:
— Каждое утро до десятка набирается. Через день на телеге отвезут на кладбище в огромную яму. Земля отойдет, зароют.
После проверки приятели не полезли по своим местам, а остались ждать баландеров. Голод качал Оула. Он рвался за едой и один из первых получил свою пайку. Выпив через край баланду, нащупав губами два небольших кусочка картошки и мягкие, переваренные рыбьи кости, Оула опять встал в очередь и дождался добавки.
Когда он взобрался на свое место, Микко уже сидел в прежней позе, дрожащими пальцами щипал хлеб и подносил ко рту, но подкатывал очередной приступ кашля, и крошки оказывались на тряпице.
— Слушай, — тут же преобразился Микко, едва Оула уселся напротив, — завтра большой этап на Печору по железке. Вот бы тебе на него попасть… Но надо ночь как-то переждать. Только ночь..
— Не-е, мне бы по реке, до моря…, — возразил Оула серьезно.
— Ну да, и желательно в отдельной каюте, — подражая приятелю, проговорил Микко.
— А если это последний шанс?! — выпалил Оула.
— Шанс, дорогуша, всегда есть и не один, если есть желание и воля. Я тебе уже говорил, что не всегда прямая дорога оказывается короче.
— Но что же мне делать!?
— Делать!? Ну, сначала дожить до утра, а там видно будет. Я вот что придумал…, — лицо Микко стало серьезным и сосредоточенным, — ты видел, жмуриков таскали в пристрой?
Оула послушно кивнул.
— Так вот, это, пожалуй, единственный вариант, — Микко подался к Оула и проговорил шепотом, — спрятаться среди них. Во всяком случае, это то единственное, что пришло мне в голову…
Мокрые, красные глаза Микко неожиданно стали жесткими, они прижали Оула к деревянной стойке и давили на него всей своей тяжестью.
— Как это спрятаться? — он хоть и догадался, но все же спросил.
— Урки, как и вся нечистая сила, любят ночь, особенно когда на серьезное дело идут. Лучшее время — полночь. Ты проберешься в пристрой и притворишься жмуриком. Когда шмон закончится, по-тихому вернешься. Только одно пойми, Оула, найдут, пусть у тебя хоть винтовка будет, хоть пулемет, порвут как портянку. Они звери, а у зверей, ты знаешь, свои законы.
Как выводили из ШИЗО, как вели до барака, Павел Петрович помнил плохо. После той ночи с клопами, на бутылочных стеклах что-то случилось с головой. Он еще помнил, как накатывалось отчаяние, росло как снежный ком и, накопив критическую массу, рвануло, отключив сознание.
Теперь он сидел в бараке прямо у входа среди питьевых баков и приходил в себя. Потерявшему много крови ему ужасно хотелось пить. Внутри было как в «каменке», раскалилось все до предела, нестерпимо жгло, плесни и зашипит.
А к бакам подходили люди, гремели цепью, стучали кружкой, пили, проливая под ноги такую драгоценную, спасительную воду… На худющего старика никто не обращал никакого внимания. Сколько их таких…
А у профессора уже не было сил ни встать, ни махнуть рукой, ни даже подать голос. Он медленно прогорал внутри себя, по иронии судьбы сгорал от жажды на расстоянии вытянутой руки от баков с водой…
И люди были рядом, совсем рядом. Они громко, гортанно разговаривали между собой, бранились, смеялись… Лица, лица, лица. Лица его студентов, его коллег по кафедре, факультету. А вот лицо жены, надменное, одутловатое, с блеклыми, капризными губами. Рот открывается: «Павлуша…, мы с Андрюшей и Анечкой отказываемся от тебя…, ты пойми родной…». Лицо сына красивое, тонкое. Он улыбается, машет узкой рукой: «Па-а, прости, ты хоть пожил как-то, а нам еще жить да жить…». Большеглазая, в локонах Анечка, любимица, неженка: «Папсик…, я не знаю… мама сказала, что так надо… Ты самый лучший… Я люблю тебя, папсик, люблю, люблю-ю-ю…»
Что это… А-ах, да это же сирень! Его любимая белая сирень!.. Запах тягучий, плотный-плотный, он поднимает его молодого в белой рубашке, белых брюках и беленьких матерчатых туфлях… Павел ломает цветы с самой вершины куста, веточка к веточке, цветок к цветку, букет, охапка, все ей… А она как паутинка тоненькая и трепетная, глаза как лесная чаща, темные и прохладные. И платьице — крылышко мотылька… «Павлушенька, милый…, ой…, это все мне!.. Чудный ты мой, устал, запыхался, хочешь пить!? Сейчас, сейчас я тебя напою… — она подносит сложенные ладошки лодочкой, а в них озеро, целое озеро хрустальной воды, а вокруг берега, кудрявые кусты с плюшевой травой… Он наклоняется ниже, ниже, еще